Шахта
Шрифт:
Картошка выше коленей, ботва толще пальца: прет, растет прямо на глазах, а сирень у окон давно посажена, но мала и коряжиста, и клены такие же: вкривь да вкось. Стволы и каждая ветка коленчаты, суставчаты, корявы — с таким жестким упорством борется дерево за жизнь с лютостью холодной зимы.
— Поступил работать-то? — спросил отец, опираясь худой грудью на тяпку и дыша тяжело, перехватисто.
— Нет, поступлю еще, — ответил мягко, наливаясь болючей жалостью к отцу. — Пошел бы ты полежал, папа. Зачем тебе
— Належусь еще, сынок. А то ведь ляжешь, да не встанешь.
Отец, выгнув худую спину, опять мерно и забывчиво задвигал руками. Весь в задумье, весь в себе все эти дни после похорон, а по ночам не спит — то сидит на постели курит, а то уйдет во двор и долго-долго не возвращается.
Михаил одевался и выходил к нему на лавку, где он, уложив руки в колени, сидел, перегнувшись, со своими скорбными думами.
— Что ж ты, сынок, поднялся — до свету еще далеко, — говорил отец, а Михаил по тону его голоса знал, что отцу лучше оттого, что его не оставил сын одного.
— Да я выспался уж. К ночным сменам приучен, так...
Михаил тоже спать не мог. С вечера забудется часа на полтора-два, а потом хоть глаз коли. Думы, бесконечные думы — ни сна, ни покоя. Так широка, так велика жизнь одного человека, что даже думами во все уголки ее не заглянешь, не проверишь. А оказывается, что твоя жизнь — это жизнь не одного человека: так ты весь опутан, окружен другими жизнями, судьбами, так плотно и широко пронизан ими твой дух, что и одинокая маленькая жизнь одного становится не одинокой и не маленькой.
«Мы только рождаемся по одному, и никто за мгновение до рождения не знает нашего голоса, внешности, будущей нашей жизни, будущих мыслей, а живем не по одному и умираем не по одному, если даже смерть одного от другого разделяют десятилетия. Брат Степан не один умер, и мать — тоже, потому что мы живем, думаем о них и о живых, но и о мертвых, а значит, и в каждом из нас что-то умерло вместе с ними, и чем ближе та последняя черта, тем все крепче связь с живыми и мертвыми. Отец теперь, наверное, продумал всю нашу жизнь наперед и не раз уже примерился мысленно, как он будет лежать рядом с матерью на вечном покое».
Так уж не одну ночь они сидели рядом, и отец, словно понимая его мысли, сказал:
— Сынок, а тебе поспокойней надо бы жить и спать надо. Тебе еще рано думать так, как я думаю.
...Михаил направился в дальний угол огорода к березе и вдруг стал столбом — березы не было. Вернее, от нее был высокий, метра в три, пень и вроде бы не пень, а половина березы с двумя зелеными ветками около зачерневшего омертвелого верха. «Да когда же это она? Приезжал в отпуска — все была. И сразу...»
— Да вот уже года два, как почернела и подломилась, — пояснил отец, — ее твой дедушка Егор сажал. Пожить бы ей еще надо было, а вот... У березы с человеком век равный. Пожить бы надо, а
— Болезнь какая-то. У них тоже болезни бывают, — сказал Михаил никлым голосом, вспомнив про яблоню, разорванную бурей: «И Ель мою с Изгибом По-лебяжьи ущербило в вершине. Уехал второпях, не сходил к ней».
Но посидеть им не дали. Прикатили на «Жигулях» Иван с Петром и Анна с Валентиной. Анна сразу начала выговаривать отцу, чтоб не смел больше браться ни за какие дела, и увела его в дом. Валентина вслед за ней понесла сумки, в которых были закутанные в полотенца кастрюли с горячим варевом, а братья уселись на скамейку какие-то молчаливые и даже обиженные. «Чего это они?..» — покосился на них Михаил.
— Ну, ты чего, вообще-то, — начал Иван. — К нему по-доброму, а он... Повернулся и пошел. Цимбаленко мужик дельный... Ого, какой! Не смотри, что ростом мал.
Валентина растапливала лежанку и одобрительно прислушивалась к Ивану.
— За директора, что ли, обиделись? Ну? — Михаил внешне весело спрашивал, а братья старались не глядеть ему в лицо. — Ты же сам сказал: приедешь — увидишь. Вот я и хочу поглядеть.
— Чего глядеть? В общем, давай к нему завтра…
Михаил молчал.
— Сорок человек кадров по совхозу не хватает, — бубнил Иван. — Директора ведь тоже понять можно. С него тоже спрашивают.
— Чего ж ты гундишь, Ваня? Да пускай хоть четыреста не хватает. Вы там у теплых батарей греетесь, в телевизоры поглядываете, а родители ваши лампешки жгут... Позанимали родительские квартиры, вам и хорошо.
— Да при чем мы?! — набрал голос и Иван. — Нам, по-твоему, за девять километров на работу ходить? Он, гляди-ка, прилетел, страдалец, а мы тут чурки. На работу-то нам как?
— Ходить отсюда, раз выхода нету...
— Ну, поглядим, как ты будешь ходить, — пообещал брат. — Тогда что скажешь!..
— А Миша правду говорит, мы сами виноваты, — заговорил Петр, с опаской косясь на Ивана. — Надо было упереться. Мол, не поедем, пока стариков не переселим. Нашли бы квартиры, куда бы они делись. Они и теперь у него резервные есть, квартиры-то. Ждет, кому их дать.
Иван, обиженный, ушел к машине. Валентина подсела к Михаилу, и Петр, заметив по ее лицу, что он тут лишний, пошел в дом к отцу.
— Что же, Миша, так и будем жить? — Оглянулась на двери, спешно прижалась к нему тугим боком, вычастила с жарким смешком: — А я уж соскучилась...
— Ну и приходи сюда, хоть дня через два. Что тут прогуляться… Отца же нельзя оставлять одного.
— Нельзя, — согласилась Валентина. — А как же, когда работать начнешь? Не находишься.
— Там видно будет.
— Ты, Мишок, уж и верно, не лез бы на рожон. Они же, наверно, тоже тут думают, как им лучше...
— Не буду лезть. Не буду. Все, — твердо пообещал Михаил.