Шаман
Шрифт:
Мой железный мальчик молча бродит по дому часами, подолгу остается в коридоре с фотографиями, часто спускается в подвал. Я заметила, что он не слишком интересуется чуланом, из которого слышится стук, зато много времени проводит в винном погребе. Что он там делает, не понимаю, — погреб совершенно пуст, грубо отесанные камни и дубовые полки с отверстиями для бутылок — вот и все, что там есть. Даже паутина по углам отсутствует, и совсем нет пыли.
Нынче ночью, уже привычно проснувшись в холодном поту, я увидела, что Тошка сидит на кровати ко мне спиной, безнадежно ссутулившись и повесив
— Тош…
Я обняла его сзади за плечи, поцеловала в затылок, прижалась к худой спине. Тошка даже не шевельнулся. Что я могла ему сказать? Что ему нужно поспать? Но я помнила собственные кошмары и подозревала, что Тошкины — в сто раз ужаснее. Конечно, он не хочет засыпать. Ему страшно засыпать. А я не могу помочь, и это невыносимо.
Я пытаюсь разговаривать с Домом. Я храню ему верность, я продолжаю его любить, мне кажется, он не виноват в том, что происходит. Я целую пальцы и прикладываю их к косякам дверных проемов, к оконным рамам, к переплетам стекол веранды, к стволам деревьев на заднем дворе. «Пожалуйста, — бормочу я, — пожалуйста, не обижай нас!..» И мне кажется, что Дом хочет мне ответить. Но не может.
— Вера, вы чего там не спите? — сонный шепот Нэнси вызывает у меня острое чувство раскаяния. Бедная моя подруга, она теперь просыпается от каждого шороха.
— Спи, Анютка, спи, мы сейчас ляжем, — шепчу я в ответ. — Все нормально.
Но Нэнси вылезает из-под одеяла и шлепает к нам по тусклому дубовому паркету. Она присаживается на кровать рядом с Тошкой, зябко поджимает ноги и говорит устало и неожиданно мирно:
— Ну, что ж ты, заарин-боо, а?.. Мы же на тебя надеемся. Мы все только на тебя и надеемся… А ты не ешь, не спишь, молчишь вот. Умереть хочешь? Бросить нас? Бросить Веру? Хоть бы рассказал… объяснил. Мы-то с Иваном вообще ничего не понимаем.
Она вздыхает и забирается на постель с ногами, тянет из-под меня одеяло, закутывается в него и прислоняется ко мне теплым боком. Тошка все так же сидит к нам спиной и ничего не отвечает, но я чувствую по его чуть напрягшимся плечам, что он слушает — и слышит.
— Знаешь, Вер, — говорит Нэнси тихонько, — я когда-то читала книжку… не помню автора… там было про драконов, пожирающих человека. Семь драконов, да. Жадность, гордыня, упрямство, самоуничижение, нетерпение, мученичество и саморазрушение. Они там парами идут, я так удивлялась, помню, что нетерпение и мученичество, оказывается, близнецы. Но это еще можно понять, а вот жадность и саморазрушение… Там объяснение давалось, что жадность — это стремление получить все и сразу. А саморазрушение… ну, понятно, да? Вот водитель несется по хайвею на скорости сто двадцать миль, у него жадность — желание получить адреналинчику по полной программе. И одновременно стремление к саморазрушению — угробится же непременно… Наркоманы еще. Экспериментаторы, блин, над собой — у них жадность выражается в тяге познать все, вообще все, жизнь и смерть, тайны вселенной, что ли, тайны Бога… Ну, и в процессе постижения разрушить свое «я». А упрямство там стоит особняком. Гадкий такой дракончик.
Нэнси неожиданно зевает и начинает выпутываться из-под одеяла.
— Заболталась я с вами. Все-таки пойду досыпать. Вер… ты ему теплого молока дай. С медом. Там есть свежее, в холодильнике, Иван вчера купил. А мед на полке в шкафу. Ну, найдешь.
В голосе моей беспечной подружки я неожиданно слышу материнские интонации, и, чувствуя комок в горле, улыбаюсь.
— Ага, спасибо, солнце.
Нэнси забирается под бок к Ивану — слышно, как она умащивается на своих алых простынях, распихивая по сторонам подушечки в форме сердец.
— Пойдем вниз, Тош, — говорю я шепотом. — Пусть они спят. Я тебе, правда, молока, что ли, подогрею.
Я совершенно не расчитываю на ответ: когда мой упрямый мальчик молчит — он молчит, однако Тошка вдруг хрипло, точно с трудом подбирая слова, произносит:
— Я не могу есть. И не буду.
Какая-то ветка с тихим стуком ударяет в стекло. Тошка поворачивает голову, и я вижу его острые азиатские скулы, прищуренные, как будто от сильной боли, глаза, чистую линию лба с упавшей прядью длинных черных волос.
Обычно я с ним не спорю. Но тут во мне внезапно просыпается удивительно ясная и решительная сила. Откуда-то я знаю, что должна сейчас настоять на своем.
— Нет. Теплое молоко — это не еда. И ты его выпьешь, любовь моя. Пойдем. А потом ты поспишь, а я тебя подержу. И, если что, поймаю.
Я даже не удивляюсь, когда Тошка подчиняется. Мы медленно спускаемся вниз, он выглядит слегка заторможенным и покорно садится за стол в кухне, на то же самое место перед окном, где сидел в тот раз, и ждет, пока я подогреваю молоко и достаю из шкафа банку с медом.
Разбалтывая тягучий золотистый мед в теплом молоке, я стою к Тошке лицом, чтобы ни на минуту не оставить его без присмотра. У него сейчас такой беспомощный, такой отсутствующий вид — кажется, что он не сможет удержать в руках тяжелую керамическую кружку. Мне хочется напоить его, как ребенка. Дурацкое желание — он все равно мне этого не позволит.
И вдруг что-то неуловимо меняется — как будто мягкий свет лампы внезапно начал светить под другим углом.
Что-то происходит вокруг: я вижу туман, сгущающийся по углам, туман, клубящийся за стеклом, как в прошлый раз, я слышу ветер, который пролетает по обнаженным веткам в саду, вызывая странные звуки, китайская звенелка на ветке старого вяза издает мелодичный звон, ее полые трубки выдыхают что-то похожее на мелодию… я слышу голос. Совершенно определенно, я слышу голос. Слов не разобрать, но они там есть. Тошкины глаза не отрываются от черного окна. Он как будто ждет чего-то.
— Слышишь? — его губы шевелятся почти незаметно. — Она поет.
Я не понимаю, о ком он говорит. О той женщине за стеклом? Он что-то знает о ней?..
Мне страшно. Этот страх ничего общего не имеет ни со страхом смерти, ни со страхом каких-то обыденных вещей — молнии, собак, маньяков. Это поднимающийся откуда-то снизу темный, одуряющий страх неминуемой потери, потери большей, чем потеря жизни, здоровья, любви, рассудка…
Молоко. Моему мальчку нужно выпить теплого молока.
Мне кажется, что я ступаю по гамаку, подвешенному в тумане. Только синяя керамическая кружка в моих руках связывает меня с реальностью. Я держусь за нее, чтобы не провалиться в черную бездну, разверстую под ногами, и она держит меня на весу, эта кружка с молоком. У меня больше нет тела. Я превращаюсь в пятно света, центр которого — в этой синей кружке, наполненной живым теплом и дрожащим золотом.
— Пей, — шепчу я, и сама не слышу своего голоса. Моя рука, прозрачная, как туман, подносит кружку к Тошкиным губам. Я не чувствую ее, я вижу ее со стороны. — Пей, мой маленький. Сейчас ты уснешь.