Шантарам
Шрифт:
Он испытующе уставился прямо мне в глаза, словно выискивая что-то то в левом, то в правом.
— Ты же понимаешь, о какой силе я говорю. О настоящей. О той, которая может заставить людей сиять, как звезды, а может стереть в порошок. О силе, окруженной тайной, страшной тайной. О власти, позволяющей жить, не испытывая угрызений совести и сожалений. Вот у тебя, Лин, было в жизни что-нибудь такое, что не дает тебе покоя? Случалось тебе совершать поступки, о которых ты сожалеешь?
— Ну, конечно…
— Да. Разумеется. И мне тоже… Я сожалею о многом, что я в свое время сделал…
Он откинулся на стуле, затем, опершись обеими пухлыми руками о крышку стола, тяжело поднялся и, не говоря больше ни слова, направился в сторону кухни. Я наблюдал за тем, как он лавирует между столиками пружинистой раскачивающейся походкой опытного выпивохи. Его спортивный пиджак был помят — спинка стула, в которую он упирался, оставила на нем складки; брюки неряшливо обвисали. Лишь спустя какое-то время, познакомившись с Дидье ближе, я понял все значение того факта, что он прожил в Бомбее восемь лет в гуще страстей и преступлений, не нажив ни одного врага и не заняв ни одного доллара, а поначалу я считал его безнадежным пьяницей, хоть и приятным собеседником. В эту ошибку было нетрудно впасть, тем более что он сам всячески способствовал этому.
Первое правило любого подпольного бизнеса: не допускай, чтобы другие знали, что ты думаешь. Дидье дополнил это правило: необходимо знать, что другие думают о тебе. Неопрятная одежда, спутанные курчавые волосы, не расчесанные с тех пор, как они прижимались к подушке предыдущей ночью, даже его пристрастие к алкоголю, намеренно преувеличенное с целью создать видимость неизлечимой привычки, — все это были грани того образа, который он культивировал, разработав до мелочей, как актер свою роль. Он внушал окружающим, что он беспомощен и безвреден, потому что это было прямой противоположностью правде.
В тот момент, однако, я не успел привести в порядок свои мысли относительно личности Дидье и его умопомрачительных откровений, так как вернулась Карла и мы почти сразу же покинули ресторан. Мы проделали долгий путь пешком по набережной, которая проходит от Ворот Индии до гостиницы Дома радио. Длинный широкий проспект был пуст. Справа от нас за цепочкой платанов тянулись отели и жилые дома. Кое-где в домах горел свет, представляя на обозрение уголок интерьера в обрамлении оконной рамы: скульптуру возле одной из стен, полку с книгами на другой, затянутое дымкой благовоний изображение какого-то индийского божества, украшенное цветами, и сбоку две тонкие руки, сложенные в молитвенном заклинании.
Слева открывался простор самой большой в мире гавани; на темной воде поблескивали звездочки сигнальных огней нескольких сотен судов, стоявших на якоре. А еще дальше, на самом горизонте, дрожало сияние прожекторов, установленных на башнях морских нефтяных платформ. Луны на небе не было. Приближалась
Мы шли не спеша. Я то и дело поднимал голову к небу, так плотно набитому звездами, что черная сеть ночи, казалось, вот-вот лопнет, не в силах удержать этот сверкающий улов. В заключении ты годами не видишь восходов и заходов солнца, ночного неба. Шестнадцать часов в сутки, всю вторую половину дня и до позднего утра ты заперт в камере. Лишая тебя свободы, у тебя отнимают и солнце, и луну, и звезды. Тюрьма — поистине не царство небесное, и хотя она не ад, в некоторых отношениях приближается к нему.
— Знаешь, ты иногда чересчур старательно демонстрируешь свое умение слушать собеседника.
— Что?.. О, прости, я задумался. — Я поспешил стряхнуть посторонние мысли. — Кстати, чтобы не забыть: вот деньги, которые мне дала Улла.
Она взяла сверток и запихнула в сумочку, не взглянув на него.
— Странно, в общем-то, если вдуматься. Улла сошлась с Моденой, чтобы освободиться от другого человека, который эксплуатировал ее, как рабыню. А теперь она стала в определенном смысле рабыней Модены. Но она его любит и потому стыдится, что ей приходится утаивать от него часть заработка.
— Некоторые люди могут жить только в качестве чьего-то раба или хозяина.
— Если бы только «некоторые»! — бросила Карла с неожиданной и непонятной горечью. — Вот ты говорил с Дидье о свободе, и он спросил тебя «свобода делать что?», а ты ответил «свобода сказать „нет“». Забавно, но я подумала, что гораздо важнее иметь возможность сказать «да».
— Кстати, о Дидье, — произнес я небрежным тоном, стремясь отвлечь ее от темы, которая была для нее, по-видимому, тягостна. — Я довольно долго говорил с ним сегодня, пока ждал тебя.
— Думаю, говорил в основном Дидье.
— Ну, да. Но я с удовольствием слушал его. У нас с ним еще не было такого интересного разговора.
— Что он тебе рассказал? — резко спросила Карла.
Ее вопрос немного удивил меня. Можно было подумать, есть что-то такое, о чем Дидье не должен был рассказывать мне.
— Он рассказал мне кое-что о посетителях «Леопольда» — афганцах, иранцах и этих… сайниках Шивы, или как там они называются, а также о главарях местной мафии.
Карла скептически фыркнула.
— Не стоит слишком серьезно относится к тому, что говорит Дидье, особенно если он говорит это серьезным тоном. Он часто судит очень поверхностно. Я однажды сказала ему, что от него не услышишь ничего, кроме недвусмысленностей, и, как ни странно, это ему понравилось. В чем его не упрекнешь — так это в чрезмерной обидчивости.
— Мне казалось, вы с ним друзья, — заметил я, решив, что не стоит передавать Карле того, что Дидье говорил о ней.
— Друзья… Знаешь, иногда я задаю себе вопрос: «А существует ли дружба на самом деле?» Мы знаем друг друга уже много лет, и даже жили вместе когда-то. Он тебе об этом не рассказывал?