ШАРЛЬ ПЕГИ. НАША ЮНОСТЬ. МИСТЕРИЯ О МИЛОСЕРДИИ ЖАННЫ Д АРК.
Шрифт:
Когда мы будем писать историю дела Дрейфуса которая станет собственно мемуарами дрейфусара, придется исследовать, пристально изучить, точно установить со всеми подробностями то, что я назову кривой общественной веры в невиновность Дрейфуса. Естественно, эта кривая претерпела самые необычайные изменения. Естественно также, что антидрейфусары сделали все, чтобы заставить ее подниматься, и надо отдать должное дрейфусарам за то, что они в целом сделали все, чтобы заставить ее опуститься. В 1894 году, начав отсчет с нуля (исключим семью и нескольких очень редких людей), она, можно сказать, скачкообразно пошла вверх, через политические и исторические колебания, как всегда бывает с такого рода кривыми, она постоянно поднималась до того самого дня, когда вместе с прибытием корабля, на котором Дрейфуса привезли во Францию, в нашей среде возник сам предмет спора. [240] С тех пор, несмотря на мнимую, кажущуюся остановку, несмотря на то что она выглядела застывшей на одном месте, в действительности она медленно и постепенно опускалась. Несмотря на всякого рода удачи, несмотря на видимость удачи, в действительности она стала опускаться. Этот спуск, это падение, это снижение сегодня прекратилось, можно считать, что оно остановилось навсегда, поскольку больше не способно идти дальше, упасть еще ниже, потому что многим людям все безразлично, и прежде всего потому, что мы снова впали в некое равновесие, в некое весьма соблазнительное равновесие, весьма прочное, весьма заурядное, точно такое же, как то, которое долго предшествовало нашему подъему: Франция, мир, история были расколоты надвое, на две различные партии, четко отделенные одна от другой, вполне сложившиеся и профессионально, официально верящие: одна — в виновность, а другая — в невиновность, похваляющиеся своей верой: одна — в виновность, другая — в невиновность. Такое положение вещей — заурядная, обычная, так сказать классическая, ситуация, известное положение, когда мир разделен надвое в отношении какого–то одного вопроса. Удобное положение, ибо это ситуация противостояния, ситуация взаимной ненависти. Это положение, к которому все привыкли. Значит, ему суждено продолжаться столько же, сколько все длилось, пока кривая поднималась, но теперь, при спуске, кривая вернулась к прежнему уровню и замерла там окончательно. Естественно, в дальнейшем с новыми поколениями такое положение будет постепенно сходить на нет, все больше угасая, окончательно исчезая в ходе истории. Замечательно то, насколько подобная ситуация, подобная остановка на полпути удобны для страны, разделенной надвое, с какой готовностью, как основательно мы устроились там при подъеме и как легко и стремительно мы снова туда скатились. И снова основательно устроились. Каким легким, естественным было наше движение при подъеме, в разгар битвы, как легко, как естественно мы сражались,
240
30 июня 1899 года корабль «Сфакс» высадил Дрейфуса на французскую землю.
241
мировое целое, мир (лат.)
242
Находящийся под арестом в крепости Мон–Валерьен полковник Анри, уличенный в том, что он сфабриковал письма для обвинения Дрейфуса, был найден 31 августа 1898 года с перерезанным горлом и рукой, неестественно лежащей на бритве.
243
вершина (лат.)
244
Пеги упрекает Дрейфуса и его семью в том, что они доверили Жоресу предпринять пересмотр Дела. Он писал об этом «парламентском политическом пересмотре» в июне 1903 года в 20–й Тетради 4–й серии. Заметим, что Бернар–Лазар был глубоко оскорблен тем, что семья Дрейфусов обратилась за консультацией не к нему, а к Жоресу.
245
Эрве Гюстав (1871–1944). Родился в Бретани. Преподаватель истории в лицее города Сане. Лишен права преподавания из–за своих антимилитаристских памфлетов. В 1905 году пишет антимилитаристскую статью «Их родина». В 1906 году основывает еженедельное издание Да Гер сосиаль. В этой газете он обвиняет в ренегатстве Клемансо и Пикара. 16 сентября 1908 года Эрве публикует там же статью под названием «Смерть дрейфусизма». Его избирают в административную комиссию (СФИО). Несмотря на несогласие с его взглядами членов этой партии, он оставался в ней, опираясь на поддержку Жореса. По обвинению в антимилитаризме был заключен в тюрьму в 1906 году — с начала февраля по 14 июля. Вновь приговорен 24 декабря 1907 года к году тюрьмы и штрафу в 30 000 франков за оскорбление армии (его высказывания адресовались войскам в Марокко) и подстрекательство к неповиновению. Помилован в 1912 году.
246
Бернар–Лазар «Закон и конгрегации» (21–я Тетрадь 3–й серии от 16 августа 1902 года) (см. прим. 76).
247
В этом месте Пеги прерывает цитирование Бернара–Лазара собственными рассуждениями и возобновляет цитату лишь на с. 148.
Именно поэтому не было преступнее наших политиков и нашей политики, преступных вдвойне. Если бы они только занимались своей политикой, скажем, профессионально, если бы они только занимались своим политическим ремеслом, они были бы виновны лишь в первой степени, были бы преступны лишь единожды. Но они же хотели сохранить и все преимущества мистики. А это как раз составляет вторую часть их вины. Им очень хотелось одновременно и предавать мистику и в то же самое время не только ссылаться на нее, не только прикрываться, пользоваться ею, быть вместе с ней, но и стать ее первопричиной. Они хотели, они замыслили вести двойную игру, они желали играть одновременно в две разные игры, в игру мистическую и игру политическую, исключающую игру мистическую, они готовились вести двойную игру, они думали, что будут играть одновременно в свою политику и в нашу мистику, соединять преимущества своей политики и нашей мистики, одновременно извлекать выгоду из своей политики и из нашей мистики, всегда играть вкупе в мирское и в вечное.
Играть в мирские игры со власть имущими этого мира и тут же использовать мистику и деньги бедняков, продолжать черпать в сердцах и кошельках бедняков.
Именно в силу этого ответственность Жореса в данном преступлении, в таком двойном преступлении, в этом преступлении, возведенном в квадрат, достигла своей высшей точки. Оказавшись во главе действия, политик, такой, как другие, хуже других, хитрец из хитрецов и плут из плутов, он только притворялся далеким от политики. Отсюда высшая степень его опасности. Отсюда его высочайшая ответственность. Когда профессиональные националисты говорили, что мы — партия иностранцев [248] они могли лишь клеветать на нас, могли навредить нам лишь в мирском смысле, нанеся как нельзя более страшный, мирской урон, величайший мирской урон. Когда же Жорес, напротив, говорил вместо нас, признавался вместо нас, когда в этом качестве, в нашем качестве, он включил дрейфусизм и дело Дрейфуса, с одной стороны, в политический антипатриотизм эрвеистского толка, в антипатриотическую политику эрвеистского толка, в эрвеистскую антипатриотическую возню и демагогию, когда он, с другой стороны, включал их в ту другую политическую демагогию, антихристианскую демагогию, он метил, наносил удар, попадал в самое сердце дрейфусизма.
248
Пьер Лассер писал в Аксьон франсез от 22 марта 1910 года: «В то самое время, когда бушевали гражданские страсти, дрейфусистское сознание Пеги испытывало больше уколов совести, чем он сам подозревал; как будто он смутно чувствовал, что победа дрейфусаров подспудно освобождает дорогу иностранной агрессии…».
В своем двойном преступлении, в своем преступлении в квадрате Жорес более всего ответственен за то, что единственный из всех нас был политиком, таким же, как другие политики, а говорил — что мистик. Естественно, он будет придираться к этому слову, потому что сей человек способен торговаться, как никто из всех известных мне барышников. [249] Но он прекрасно знает, что мы хотим сказать.
Благодаря своему университетскому прошлому интеллектуала, началу своей университетской интеллигентской карьеры, своим связям, всем своим манерам, благодаря массе, множеству дружески настроенных людей, пылко тянувшихся к нему и любезно поощряемых и подстрекаемых им, благодаря тем беднякам, маленьким людям, преподавателям, нам, кого он притягивал и объединял, подобно фокусу, собирающему в пучок свет и тепло, Жорес выглядел профессором, которого направили в политику, не политиком, а интеллектуалом, философом (в то время дипломированные философы были философами, как сегодня все они — социологи). Человеком, умевшим работать, знавшим, что такое работа. У него была профессия. По существу он выглядел не политиком, а, скорее, человеком, которому как бы поручено представлять нас, проводить наши идеи в политике. Но на деле он, наоборот, был политиком, притворявшимся профессором, притворявшимся интеллектуалом, притворявшимся, что работает и умеет работать, имеет профессию, притворявшимся, что он наш, притворявшимся во всем. Когда политики, когда те, кому политика служит профессией и ремеслом, занимаются этим ремеслом, когда они играют, когда они действуют в своей профессии официально, под собственным именем, те, кого и знают таковыми, тут уж ничего не скажешь. Но, когда те, чье ремесло и профессия — аполитичность, занимаются под этим именем политикой, они таким постоянным обманом совершают двойное преступление. Заниматься политикой и называть ее политикой, допустим. Но заниматься политикой и называть ее мистикой, брать мистику и превращать ее в политику — значит совершать ничем не искупимое преступление. Грабить бедных — значит грабить дважды. Обманывать простаков — обманывать дважды. Украсть самое дорогое — веру. Доверие. Доверчивость. И только Богу известно, были ли мы простодушными, бедняками и маленькими людьми. Сегодня как раз это и вызывает у них смех. Кто те, — говорит он, — кто те глупцы, поверившие тому, что я говорил? Пусть успокоится,
249
Жорж Сорель в работе «Размышления о насилии», второе издание которой вышло в издательстве Марселя Ривьера в начале 1910 года, называет Жореса «торговцем скота».
Нет ничего более захватывающего, чем свидетельство, чем заклинание приговоренного Бернара–Лазара, обреченного Бернара–Лазара, нет ничего более грозного, чем это свидетельство, грозное уже самой своей сдержанностью. Когда Жорес, — писал Бернар–Лазар, — выступает перед нами, готовый поддержать дело, которое он одобряет, в котором он желает сотрудничать, то, поскольку он Жорес, поскольку он был нашим соратником в незавершенной битве, он должен дать нам иные доводы, нежели доводы теологические. (Он ясно видел, сколько грубой теологии было в Жоресе, во всей современной ментальности, в политическом и парламентском радикализме, в псевдометафизике, в псевдофилософии, в социологии). Итак, он говорит нам, исходя из теологических доводов (здесь, предупреждаю, идут слова Жореса, процитированные Бернаром–Лазаром): Есть политические и социальные преступления, за которые приходится платить, и великое преступление, совершенное Церковью против истины, против человечества, против права и против Республики, наконец будет оплачено по справедливости. Не напрасно она своим соучастием во лжи, клятвопреступлении и предательстве возмутила совесть стольких людей. (Конец Жореса, конец цитаты из Жореса)) Бернар–Лазар говорил проще: Нельзя досаждать людям только потому, что они молятся. Этот человек имел свободолюбивый нрав. Он был влюблен в свободу, она составляла его суть, костяк, была у него в крови. Отнюдь не интеллектуальная, умозрительная свобода, свобода, вычитанная в книгах, готовая свобода, свобода, усвоенная в библиотеках. Свобода пожалованная. А свобода природная, естественная и живая свобода. Я никогда не видел, чтобы человек так верил, так был убежден, настолько сознавал, что только человеческая совесть — это абсолют, непобедимый, вечный свободный, победно, триумфально, вечно противостоящий всем властям на земле. Не надо принимать подобных оправданий, — писал Бернар–Лазар, — именно и особенно когда они даются Жоресом, ибо исподволь другие готовы истолковывать их в самом дурном смысле и делать из них выводы, угрожающие свободе. В нескольких ярких примерах он наглядно, остро и кратко перечислял некоторые из этих основных антиномий, некоторые из этих антагонизмов. Он предвидел тебя, Берню, [250] и сопротивление польского народа против прусской германизации. Действительно, уже тогда он писал, и его слова ясны, важны и так же актуальны, как и в первый день: Если мы не проявим осторожность, завтра нас в ультимативной форме заставят аплодировать французскому жандарму, насильно ведущему за руку ребенка в светскую школу, и при этом порицать жандарма прусского, принимающего принудительные меры в отношении польского школьника из Врещена. Вот человек, вот друг, которого мы потеряли. А еще он писал, и его слова нельзя обойти вниманием, над ними стоит поразмыслить сегодня, как вчера, сегодня, как тогда, над ними нужно будет думать всегда, ибо неизмерима высота его взгляда и значение его слова: Пусть завтра нам предложат способы, как решить вопрос об образовании, и мы обсудим. Уже сегодня можно сказать, что университетская монополия не является его решением. Мы одинаково отказываемся принимать догмы, будь они сформулированы Государством, взявшим на себя заботу об образовании, или сформулированы Церковью. Мы больше не испытываем доверия ни к Университету, ни к Конгрегации. Но довольно уж мне цитировать. Не могу же я процитировать всю эту великолепную статью, процитировать целую тетрадь в тетради, воспроизвести несколько тетрадей в одной, включить всю Тетрадь III–21 в Тетрадь XI–12. [251]
250
Намек на 10, 11 и 12-ю Тетради 8-й серии соответственно от 20 января, 17 февраля и 17 марта 1907 года, в которых Эдмон Берню(с) опубликовал свой труд «Поляки и пруссаки. О сопротивлении польского народа прусской германизации».
251
То есть процитировать «Закон и конгрегации» в «Нашей юности».
Вот человек, вот друг, которого мы потеряли. Для такого человека мы не станем писать апологию и не потерпим, чтобы ее писали другие.
Только такие люди имеют значение, только они и имеют значение. Значение имеем мы и только.мы. Не только посторонним не подобает говорить за нас. А лишь только нам и подобает говорить за всех.
Он был героем, более того, в нем было некое величие святости. Вместе с ним и мы были безвестными героями.
Как не отметить в тех нескольких процитированных нами словах, только в этих приведенных нами нескольких фразах, как удержаться, чтобы не отметить не только его чувство свободы, ту свободную непринужденность в его обращении со свободой, но и, а это важнее, присущее ему потрясающее, поразительное, кажущееся неожиданным умение распознать теологию, увидеть опасность ее возрождения. Он мгновенно почувствовал, как теология проклевывается всюду, где она проклевывалась в действительности, сама или некое подражание ей, некая подделка под нее, настоящая или фальшивая.
Как не отметить также и его точный, совершенный, настоящий интернационализм, за вычетом Израиля, ту непринужденность и точность, безусловно, присущие его интернационализму, слишком простому, слишком естественному, ни в коей мере не усвоенному, ни в коей мере не навязанному, ни в коей мере не книжному и слишком очевидному, чтобы когда–нибудь стать антинационализмом. Когда он рассказывал о поляках вместо бретонцев, это не было игрой и любопытным сближением. Не было прихотью и делалось не ради шутки. Он считал естественным рассматривать в одной плоскости и бретонцев, и поляков. Он действительно рассматривал Христианство как Ислам, к чему никто из нас, даже те, кто к этому стремится больше всего, не может приблизиться. Потому что в действительности он был равным образом вне обоих. Такого угла зрения, такого взгляда никто из нас не способен добиться. Тогда делалось все по–человечески возможное, и быть может, это особенно ощущалось в его окружении, чтобы политическими средствами вытеснить его евреев из Румынии, не компрометируя при этом, не обвиняя армянское движение, и в этом всеобщем ослеплении ему было все так понятно. Когда–то, когда я был у Бернара–Лазара, от него уходил один старый друг из Квартала. [252] Указав мне на уходящего, он слегка передернул плечами, выражая тем самым высшую степень презрения, и тихо сказал: Снова он хочет облапошить меня со своими армянами. Вечно одно и то же. Они принимаются за Великого Турка, потому что он турок, и не желают, чтобы хоть одно слово было произнесено о короле Румынии, поскольку тот христианин. Вечный сговор за счет христианства.
252
Без сомнения, имеется в виду Пьер Кийар (1864–1912), поэт и публицист, дрейфусар, автор работы «В защиту Армении», опубликованной в 19–й Тетради 3–й серии от 24 июня 1902 года.
И как, наконец, не отметить, насколько прекрасно он пишет — солидно, взвешенно, ясно, благородно, по–французски. Непозволительно принимать подобные оправдания. Уверенное заявление, верные слова. Неоспоримое решение. Не вызывающие сомнения тон и звучание картезианской мысли.
Апология Бернару–Лазару. [253] — Вскормленные, вспоенные нашей мистикой нынешние политики с Жоресом во главе, и Жорес первый из них, тут же исказили, унизили, мгновенно увели ее в политику и создали то двойное заблуждение, что, во–первых, дрейфусизм был антихристианским, а во–вторых — антифранцузским. На последнем следует остановиться.
253
Это название перефразирует название статьи Даниеля Галеви (см. Предисловие).
Сам наш социализм, наш прежний социализм, едва ли мне необходимо говорить об этом, никоим образом не был ни антифранцузским, ни антипатриотическим, ни антинациональным. По сути своей, в строгом, точном смысле слова он был интернациональным. Теоретически он никоим образом не был антинационалистическим. А был строго интернационалистическим. Далекий от того, чтобы унижать народ, предать его забвению, он, напротив, возвышал его, заботился о его здоровье. Далекий от того, чтобы унизить нацию, предать ее забвению, он, напротив, превозносил ее, пекся о ее здравии. Нашим тезисом было и есть как раз обратное — только буржуазия, буржуазность, буржуазный капитализм, капиталистический и буржуазный саботаж и подрывают силы нации и народа. Нужно понимать, что не было ничего общего между тем прежним социализмом, нашим социализмом, и тем, что под этим названием мы знаем сегодня. И здесь политика тоже сделала свое дело, и нигде, как здесь, ей не удалось так разгромить, так извратить мистику. Политика, я говорю о политике политиков, профессионалов, политиканов, парламентских политиков. Но еще лучше это, без сомнения, удалось профессиональным антиполитикам, антиполитиканам, профессиональным антиполитикам, синдикалистам, антипарламентским антиполитикам, которые изобрели, организовали, внедрили саботаж [254] — такое же политическое изобретение, как и голосование, даже в большей степени, чем голосование, хуже него, я имею в виду, что саботаж был политическим, глубоко политическим. Так мы думали тогда и сейчас продолжаем так думать, но пятнадцать лет назад все думали так, как мы, вместе с нами, или притворялись, что думают вместе с нами, и по этому поводу, относительно этого принципа не было даже и тени колебаний и намека на спор. Совершенно очевидно, что буржуа и капиталисты начали первыми. Я имею в виду, что буржуа и капиталисты прекратили свое общественное служение еще до того, как это сделали рабочие, и задолго до этого. Нет никакого сомнения в том, что саботаж сверху начался гораздо раньше, чем саботаж снизу; буржуа и капиталисты перестали любить буржуазный и капиталистический труд задолго до того, как рабочие перестали любить работу. Именно в такой очередности, начиная с буржуа и капиталистов, произошло это всеобщее охлаждение к труду, ставшее самым глубоким пороком, главным пороком современного мира. А раз это было общим положением современного мира, то речь шла вовсе не о том, как выдумали наши синдикалистские политики, чтобы изобрести, прибавить рабочие беспорядки к беспорядкам буржуазным, рабочий саботаж к саботажу буржуазному и капиталистическому. Все было как раз наоборот, наш социализм по сути и к тому же официально был общей теорией, доктриной, общим методом, философией организации и реорганизации труда, возрождения труда. По сути и к тому же официально наш социализм был возрождением, даже всеобщим возрождением, возрождением всех и вся. И никто тогда этого не оспаривал. Но в последние пятнадцать лет за дело взялись политики. Политики в обоих смыслах: собственно политики и антиполитики. Политики победили. А ведь речь–то шла, напротив, о всеобщем возрождении, всецелом возрождении, о возрождении всех и вся, начиная с мира рабочих. Речь шла о всеобщем возрождении, основанном на предшествующем возрождении мира рабочих, на всецелом опережающем возрождении мира рабочих. Об этом говорилось очень четко, и тогда никому и в голову не приходило оспаривать это, напротив, все так учили, все это декларировали, напротив, речь шла о том, как всецело оздоровить мир рабочих, переделать, оздоровить его на уровне молекул, организма, о том, чтобы, начав оздоровление от ближнего к ближнему, оздоровить весь град. Именно такая мораль, такие общий метод и философия производителей должны были найти в г–не Сореле, моралисте и философе, свое самое высочайшее выражение, свое окончательное выражение. Добавлю даже, что иначе и быть не могло.
254
Здесь Пеги вскрывает свое принципиальное несогласие с Жоржем Сорелем, который превозносит пролетарский миф о всеобщей забастовке.
И никоим образом не могло быть и речи о чем–то другом. Заметим, для философа, для всякого человека, предающегося философствованию, наш социализм был уж никак не меньше, чем религией мирского спасения. И даже сегодня на меньшее мы не согласны. Мы стремились добиться никак не меньше, чем мирского спасения человечества, вернув здоровый дух миру рабочих, оздоровив труд и мир труда, возродив труд и трудовое достоинство, оздоровив, органически переделав, перестроив каждую молекулу мира труда, а тем самым и всего мира экономики и промышленности. Именно это мы и называем промышленным миром, в противоположность миру интеллектуальному и миру политическому, миру школьному и миру парламентскому; именно это мы и называем экономикой; моралью производителей; [255] производственной моралью; миром производителей; экономическим миром; рабочим миром; экономической, промышленной (органической, молекулярной) структурой; именно это мы называем промышленностью, промышленным строем; именно это мы называем строем промышленного производства. И наоборот, мир интеллектуальный и мир политический, мир школьный и мир парламентский стоят в одном ряду. Благодаря возрождению нравов в промышленности, оздоровлению производственного цеха мы надеялись добиться уж никак не меньше, мы стремились достичь уж никак не меньше, чем мирского спасения человечества. И смеяться тут будет лишь тот, кто не желает видеть, что даже христианство, религия вечного спасения, увязло в этой грязи, в грязи дурных нравов в экономике и промышленности; что в одиночку ему из нее не выйти, что избавление придет только с экономической, промышленной революцией; что, наконец, самое гибельное место на свете, прямо–таки специально приспособленное для того, чтобы погубить человека навечно, это современный цех, другого такого места просто нет.
255
«Мораль производителей» — название последней главы «Размышлений о насилии» Жоржа Сореля (см. прим. 107).