Шатровы (Книга 1)
Шрифт:
Шагов его она и не услыхала. И лишь когда над нею, сбоку и сверху, послышался его раздраженный голос: "Ну что вы со мной делаете? Разве так можно?.." — она от испуга вскрикнула и оглянулась:
— Боже, как вы меня испугали!
— Вы меня — больше! Вставайте же, едем!
Так он никогда не говорил с нею! Она растерялась, почти испугалась его гнева.
Тотчас же попыталась одернуть юбку, но сделать это было трудно, потому что юбка была прижата под нею, а ноги свисали с обрыва и не на что было ими опереться.
И она покорно приняла его руки —
Но в этот миг, едва приподняв ее, он внезапно, стремительно обнял, обхватил ее ноги и оторвал ее от земли. Вскрик испуга и неожиданности… И:
— Что вы, что вы, Арсений Тихонович? Вы с ума сошли?!
А оно почти так и было!
Он с такой силой прижал ее к себе, обнажая, что она едва могла дышать. Извечный инстинкт женщины подсказал ей не отталкивать и не вырываться, а всей тяжестью тела соскользнуть вниз, к земле, из его страшных тисков. И вот она уже ощутила пальцами босых ног землю. Но в этот именно миг он яростно повалил ее навзничь, не давая ей сдвинуть колена.
Ни борьбы, ни вскрика. Только испуг в широко открытых глазах…
И что еще потрясло его — это ее лицо в самые последние мгновения: блаженно и безвольно полураскрытые губы; заведенные кверху глаза; оглушенность, покорное приятие навязанной ей пытки неистового наслаждения… "Даная"!.. Самая страшная картина на земле! И неужели же это она — лесная царевна-недотрога, лесничиха, по которой томятся и томились, обреченно и беззаветно, почти все, почти каждый, кого он знает, — Лесной Ландыш?!
Нет, раскаяния не было! Он вообще мало склонен был к покаянным настроениям. Перед кем, собственно? Не перед ее ли супругом — этим, в потенции, мелкохищным предпринимателем, снедаемым жаждою наживы, которого он, в сущности, презирал?
Перед ней самой? Но, как на исповеди, мог бы он с чистой совестью поклясться, что даже тогда, когда он отпускал ее за ландышами, он далек был от вожделения к ней. И если бы… Но что было, то было!
Ольга? Да! Это — страшно. Ей никогда, никогда не сознается он в том, что сейчас произошло. Потому ли, что боится ее? Что за глупости! А потому, что любит. Ее, единственную. И до конца дней своих! А вот сможет ли она простить ему эту измену? Измена, измена — черт бы их побрал, и придумают же словечко!
Ему подумалось, что будет лучше сейчас оставить Елену Федоровну одну. Ненадолго. Пусть придет в себя, бедная, глупенькая девчонка!
Гневная встретила хозяина негодующим, нетерпеливым ржанием: "Наконец-то! Застоялась же я, хозяин, или ты не видишь? Да и голодна!"
Ветви кустарников, возле которых привязана была кобылица, были обхватаны ею дочиста, голы.
— Сейчас, сейчас… Да ты и впрямь гневная! Потерпи немного.
Ему пришло в голову, что будет хорошо достать сейчас взятое из дому прохладное вино в особой фляжке с двойными стенками, одетой в сукно, и отнести ей.
Лесничиха все так же лежала с закрытыми глазами, на травянистом взлобке, где он оставил ее.
С чувством неизъяснимой жалости-любви, словно над дочерью, он опустился возле нее на одно колено, тихонько позвал: —
Он поднес крышечку-стаканчик с красным вином к ее губам:
— Выпейте.
Она безмолвно повиновалась.
Капля вина упала ей на белую кофточку. Она тревожно скосила глаза на высокую грудь. Чуть нахмурилась и тихонько, почти шепотом сказала:
— Не отмывается…
Бережно, как больного ребенка, поднял он ее на руки и понес в ходок. Там он уложил ее на подушки и отвязал коня.
Ехал он очень медленно, чтобы не тревожить ее, и выбирая путь в тени бора, где только было возможно.
Он знал, что этак они и до ночи не приедут сегодня в станицу, близ которой была «их» мельница, но он этого сейчас и хотел. Он решил про себя, что они заночуют в большом селе по дороге, у одного из шатровских так называемых «дружков», богатенького, во всем послушного ему мужичка, одного из крупных молокосдатчиков на его маслодельный завод.
Всю дорогу она печально и угрюмо молчала. Принималась плакать. Молчал и Шатров. Он прекрасно понимал, какой пошлостью было бы с его стороны, если бы он стал успокаивать и утешать ее.
Ни слова не проронила она и тогда, когда он сказал ей, что они должны будут переночевать в пути.
Молча приняла его руку, выходя из ходка.
Крытый, маленький двор был чист необыкновенно: иголку обронить — и то найдешь. Такие дворы бывают в Сибири у бездетных богатых стариков.
Так оно и было: хозяин — еще неостарок, крепкомясый, бодрый, с жирным лицом, с бородкой-метелочкой, и супруга его — дебелая, сонная, бабьи-любопытствующая. И больше никого в доме. Здесь он управлялся один с женою, а работники и доильщицы коров обитали у него в стану, на особой заимке.
Они радостно, с нескрываемой гордостью, приняли Шатрова и его спутницу. Ну, как же: "Сам Шатров у меня останавливается!"
Хозяин хорошо знал в лицо и лесничиху, а хозяйка — нет.
Потому, улучив мгновение, Арсений Тихонович доверительно, не стыдясь, попросил этого, с радостью угождавшего ему человека, чтобы о их совместной с лесничихой ночевке у него никто ничего не знал.
Хозяин даже привстал для чего-то на цыпочки и, оглядываясь, прошептал:
— Что вы, что вы, Арсений Тихонович! Уж будьте благонадежны. И старухе своей строго-настрого прикажу. Ну, как же? Мало ли беды может быть! А ведь дело житейское: кто из нас богу не грешен, царю не виноват!
Шатров поморщился: проза, да еще и какая — житейская, сибирско-деревенская проза уже вступила в его отношения с Лесным Ландышем! А что было делать?
В сенках жена спросила у мужа с оглядкою на дверь, за которой были приезжие:
— А она хто ему будет?
Он ответил ей быстрым шепотом:
— Сударка, вот хто.
Старуха ойкнула — изумленно, осуждающе.
Муж на нее прикрикнул:
— Ну, ну! Смотри у меня: молчок! Это дело не наше!
Напоив гостей чаем, старуха, едва только муж вышел из горницы, попросту и с явным наслаждением спросила у Шатрова: