Шаутбенахт
Шрифт:
«Советское быдло», — подумал Юра. Сам он был Рае под стать: коренастый малый, весь несколько навыкате — от глаз до пупка. Лицо чем-то знакомое.
Колонки (очень изредка, но встречающиеся) советских туристов — а речь о 73-м годе — имеют (имели) несколько физиономических ипостасей; этих, например, характеризовало вдумчивое отношение к экспонату, две-три экскурсантки даже что-то строчили в своих блокнотиках. Юра ошибался: как советское быдло повел себя он, а это были интеллектуалы из Краснодарского края.
Рая же разила глобально, припомнила ему магистральные промахи: водительские права,
Юра свирепел от бессилия перед этой правдой, он был как дракон, пораженный Георгием Победоносцем в самую пасть. Только у Юры, в отличие от дракона, пасть нуждалась в протезе тысяч на… страшно выговорить; запущенными зубами Рая, правда, попрекать не очень-то смела, у самой зубы были в пушку.
— Вот если бы умных людей послушал. «Поди и сделай права», — говорил это тебе Богатырян, а ты ему что? Ну и сиди теперь в дерьме.
Юра б смазал ей, кабы мог. За «умных людей» — не за «дерьмо». Советчики, бля. Ей и сейчас один с Ужгорода посоветовал: шо деньги чужому Шломчику зря дарить, с туристской группой слонятыся. У вас шо, своих глаз нэма? Своих мозгов нэма? Сами ехайты. Вот я вам усе скажу, объясню, куда надо… до Венэции, значит…
Есть особый род пафоса: он в обличении чужой глупости, тогда как все в действительности элементарно — только надо сделать то-то и то-то. Рая была податлива на такие речи. Легко догадаться, что супруга своего она «не держала», — другое дело, что в глубине души и в претензии к нему не была, понимая: сама виновата. Раз сама хуже других — а она так искренне считала, — то и муж у такой должен быть «отстающий».
Мирились они в постели, и это было не столько примирением, сколько перемирием на время сексуальных действий. На следующий день они снова грызлись и ссорились. В Венеции еще вдобавок оба отравились — так что когда в Болонье ночью садились на парижский поезд, то друг друга ненавидели. А как звучало когда-то: «болонья» (плащ). Эта ненависть гармонизировалась рожами итальянцев, запахом итальянской еды, поносом на венецианском вокзале — и другими образами Италии. Впереди, однако, спасительно еще маячила Франция, Париж — топонимический десерт. Но нагадившему и в этот десерт, прямо перед подъемником на Эйфелеву башню, нет уж, на сей раз ему пощады не было. «Нет уж», — сказала Рая — не ему, себе.
Рая была сильный человек. Она не устроит истерики, не ударится в слезы жалости к себе — она уже себя отжалела, все, это в прошлом.
— Дай мне паспорт и деньги. — Паспорта тоже хранились у него — «на себе», как и деньги, не очень удобно, зато спокойно: всю Италию объездили, и ворог был бессилен запустить туда руку (только друг).
— Ты чего? Что такое?
— Я тебе сказала: дай мне мой паспорт и половину денег.
— А вот не дам — что ты сделаешь? — Юра ухмыльнулся, но это была ухмылка перетрусившего хулигана: ершиться-то ершится, а сам в растерянности и действительно прикидывает, может ли она что-то сделать, если он не даст — нет и все. Хорошую школу жизни прошел Юра.
Но и Раю, в конце концов, не пальцем делали.
— А найду на тебя управу. Ты думаешь, я французского
— Ну куда? — панически осклабился Юра.
— А в Толстовский фонд.
О Толстовском фонде Юра слышал. Рассказывали — в Беэр-Шеве, в частности, одна семья — все уехали в Толстовский фонд, там евреев крестят и за это дают деньги. Ну, как этот, в Восточном Иерусалиме, не Илларион Капуччи, а другой — и он якобы две тысячи дает тем, кто у него крестится, и через Иорданию переправляет в Европу.
— Да ты что, дура? В самом деле — разводись, что мне, жалко. Подумаешь, на Эйфелеву башню не поднялись — в Толстовский фонд из-за этого идти надо? Сто тридцать франков за то, чтобы в лифте прокатиться вдвоем. В фунтах сосчитай, сколько это будет.
В Рае запасы железа истощились, она тоже села на скамейку, спиной к Трокадеро, и заревела в три ручья:
— Ты… ыг… сам… ыггг…
— Райка, перестань! Хватит!
Юра, конечно, обрадовался, что она понтилась с Толстовским фондом. Вот только… Все проходившие оглядывались с интересом, а интерес был злорадный, Юра это знал по себе. Всегда приятно: заголившиеся ноги чужого скандала.
Ему было стыдно людей. Он что-то говорил ей, а сам озирался: на топтавшиеся, пролетавшие, сновавшие — курточки и ковбойки, панамки и майки — лиц же не было, не считая одной-двух физиономий, постоянно маячивших, — такова уж особенность толпы.
Как вдруг услыхал он:
— Григорий Иваныч, не спешите так, Трушина отстала.
Голос женщины, которая сама-то не отстала, но печется об отстающей. Знакомое, доморощенное, и сердобольное, и одновременно холопское «все за одного, один за всех», неизменное при любой погоде: и в первомайское хлюпанье с жидким транспарантиком, и в светозарном обрамлении примитивистского пейзажа с Эйфелевой башней. (На фоне последней, правда, «савейские» — абсолютный сюр.)
Где это? У Юры затрепетали ноздри, глазки забегали. Их было восемь-девять женщин, разного возраста и калибра, от восемнадцатилетней спирохеты до пожилой бегемотицы, с трудом переставлявшей геркулесовы столбы, всю цветовую гамму которых было по силам передать только Ренуару. Остальные были как бы в промежутке, но, в общем, — увесистые квашни. Были и две маленькие — худые, плоские, с мускулистыми ногами, не распрямлявшимися в коленках. Так сразу охватить их всех взглядом Юра не мог; видел мореный дуб их лиц — их гнали издалека.
По всей вероятности, это была «доска почета». Это могли быть девчата с говномесительного комбината в Зассыхине, премированные — ни фига себе — Парижем. Это мог быть профсоюзный обмен. Григорий Иваныч, тот, что против Трушиной скороход, совмещал в себе функции административные и мужские. Быть единственным мужчиной — это уже функция. Для себя он типичен; втянутое в плечи выражение лица, а поверх — все та же царапающая плешь и лоб нейлоновая шляпа стального цвета, костюм стального цвета, рубашка — желтоватого, розоватого, сероватого — не важно, какого оттенка, но муторного, ибо душа просвечивает; в галстуке — скорее будет без подметок, чем без галстука. У Григория Иваныча еще висел на плече аппарат «Зенит» — какой евреи вывозят в Израиль (за бортом 73-й г.).