Шесть заграниц
Шрифт:
Откуда эта мечта возникает?
Я думаю, из отчужденности от людей.
Математика позволяет такую отчужденность, но поэзия, но искусство — никогда.
Поэт бежит в математику не потому, что он хочет сделать математическое открытие, а потому, что ищет в ней оправдания и объяснения своим творениям. Тогда как единственный судья для него — люди, а не математика. Но если он их ненавидит? Или боится? Или не знает? Или просто не умеет быть с ними?
Помните, Эдгар По написал статью о том, как сделана его поэма «Ворон»?
«Мое
И далее «шаг за шагом» Эдгар По разворачивает «историю» создания «Ворона».
Он поставил себе технические условия очень жесткие.
Во-первых, надо, чтобы ее объем не превышал ста строк.
Во-вторых, надо, чтобы она была печальна, потому что лишь печаль производит наибольшее впечатление на человеческую душу.
В-третьих, в ней должен быть припев, потому что «среди всех «метких приемов» я не преминул немедленно увидеть, что никакой прием не имел такого всеобщего применения, как припев…»
И так далее.
По этой статье выходит, что и сюжет поэмы, и форма ее, и даже слово «никогда», которое, как припев, повторяет ворон, — все это было выведено Эдгаром По с математической неизбежностью из абстрактных положений о склонностях и страстях человека и с такой же математической неизбежностью должно было произвести наибольший из всех возможных психологический эффект в душе читателя.
Был создан алгоритм поэмы. Потом началось его выполнение.
Нет ничего легче, как опровергнуть эту фантасмагорию, однако и сама статья о создании поэмы есть тоже поэма. Она тоже полна внутренней печали, потому что математикой замещена в ней любовь к людям и забота о них подменена использованием их особенностей для того, чтобы с наибольшим эффектом потрясать их души.
Пафос рационализма в искусстве есть пафос оторванности от людей, от народа.
Отчужденность от людей не означает всегда ненависть к ним, презрение к ним. Так было у По, но не так может быть у других художников. В капиталистическом обществе творить для народа и о народе нелегко, продраться сквозь экономические препоны к душам людей и служить им бывает иногда просто физически невозможно. И художник уходит в мечту, в абстракцию, в математику, в построения, которые исходят из пользы людей, но уходят от них слишком далеко.
Так случилось и с Ле Корбюзье.
…Итак, параболоидные гиперболоиды конического сечения были воздвигнуты между альгамброй Марокко и образцовым коровником Голландии.
Физики, техники и художники, создавшие этот небывалый храм, авторы этого странного творения, принимали как должное взаимные поздравления. Они торжествовали, однако делали вид, что нет ничего удивительного в их успехе.
— Это же вполне логично, — говорили и даже писали они, — что структура, состоящая из комбинации усеченных
Математика породила художество. Им думается: они нашли алгоритм прекрасного!
Я не могу, разумеется, согласиться с ними, но не могу и смеяться над ними.
Все мечты о силе разума, о грядущей власти его над миром мне дороги. Может быть, и художник будущего не будет смеяться над теми, кто в стремлении получить небывалый урожай пытался наложить два поля одно на другое: поле искусства и поле науки.
А пока проверим алгебру гармонией, войдем в павильон Ле Корбюзье.
…Слабо освещенный, уходящий вверх бетонный шатер. Ничего, кроме этих наклоненных и неподвижно поворачивающихся поверхностей грубой фактуры. На них вразброс — созвездия ромбических нашлепок: громкоговорители. Их четыреста!
Вдоль стен, следуя за их поворотами, — щит немного выше человеческого роста, за ним — световая аппаратура.
Все это мрачновато, неприютно и неприятно. Кажется, что ты попал не туда, куда тебя звали. Тут будут делать что-то, что важно для техников, для производственников, и ты будешь только мешать им. Сейчас включат механизмы и начнут какие-то эксперименты. Над кем? Уж не над тобой ли?
Гаснет свет. Только за щитом — слабое сияние. Тишина. Мы ждем.
И вот где-то сзади, у меня за спиной, возникает звук.
Сперва очень слабый. Он движется вокруг меня, вот им звенит уже та стена, к которой я обращен лицом.
Да, это звон. Может быть, это звенят кольца гремучих змей?
Или это идет дождь тонких, сверкающих фольговых лент?
Так вступает в электронную поэму еще один ее автор — композитор Эдгар Варез. Его называют «семидесятилетним юношей», имея в виду его жажду нового и смелость исканий. Он ровесник Ле Корбюзье. Они были молоды полвека тому назад, но мальчишеский задор новаторов не погас в них…
Итак, дальше!
Над нами начинаются вспышки.
— Что это? — спрашиваю я своего гида, француза.
Кажется, он шокирован моим вопросом. Он отвечает быстрым шепотом, как в церкви:
— Не все ли равно! Никогда не доискивайтесь смысла в новом искусстве. Смотрите, слушайте и вглядывайтесь в себя. Ваше ощущение ответит вам лучше, чем ваш разум.
Звон достигает такой силы, как будто он хочет остаться в ушах навсегда.
Вдруг он переходит в свист.
Снаряд? Бомба?
Я не спрашиваю, что это. Я боюсь показаться вульгарным моему французу-знатоку.
За щитом разгорается густо-лиловый свет. Он заливает стены снизу вверх.
Густой звук, тяжелый, тягучий, как деготь, сотрясает воздух.
Вверху возникает изображение. Чего? Нечто вроде орнаментальных фресок Озанфана. Нечто геометрическое, чертежеобразное, с элементами фабричных деталей.
В звуке щелчок. Ударили по бамбуку?
Да, это джунгли. Бамбук… Музыка Африки?
Обезьяны. Бизон.