Шестая станция
Шрифт:
Снежная крупка стучала по крыше теплушки. Колеса отсчитывали версту за верстой. Они ехали обратно, на север, туда, к себе, к Волхову, к Гришке Варенцову, к Петьке Столбову, ко всем волховским ребятам… Прощай, Екатеринослав — город железный! Мы еще к тебе приедем! Вот построим нашу станцию да и приедем… И тебе построим станцию. На Днепре! Жди нас!..
Наперекор чуду
Богородицыны слезки
Чудо произошло утром десятого мая тысяча девятьсот двадцать второго года от рождества Христова.
Два инженера в конторе продолжали вместе с машинисткой Аглаей Петровной, двумя счетоводами и сбежавшимися уборщицами слушать потрясающий рассказ курьерши тети Дуси.
— Раненько, к заутрене, идет мимо этой часовенки отец Ананий и видит: из-под двери часовенки, стало быть, свет идет. А в часовню-то, почитай, год никто не заходил. Как заперли ее бог знает когда, так она и стояла запертой. Глядь — дверь на замке, замок нетронутый. Испугался недоброго отец Ананий. Домой побежал, ключ взял, позвал отца дьякона, да Пелагею с Дальних Двориков, да Митрича, что старостой был, да других людей, какие попались… Подходят к часовне, со страхом-то отчиняют дверь и — господи ты, твоя воля! — что же видят! Икона-то божьей матери Одигитрии, что темненькая такая была, божьего личика не видать было, вся обновилась! Стоит, голубка, светлая-светлая и плачет!..
— Да как же так плачет?
— Вот так и плачет, родимые! Из пречистых ее глазок так и текут слезки… Как увидели это люди, попадали на колени и давай реветь. Ведь это ж что такое — плачет сама божья матерь, слезки так и текут, так и текут… А отец Ананий вознес руки горе и говорит: «Люди! Чудо великое господь сотворил! Это божий знак, божеское явление! Яв-ле-ни-е! И, стало быть, это надо понимать, что господь — он предупреждает… За грехи наши!..» Вот, господи, какие дела — уже и не людей, божью матерь до слез довели!.. Ну, вы как хотите, а я уж побегу. Подождут ваши конторские, чудо-то какое произошло…
Тетя Дуся в который уж раз всплеснула худенькими руками и захлопнула за собой дверь. На улице, под окном, снова раздался ее тоненький голосок:
— Господи! Да вы тут ничего не знаете, а в часовенке, что у Михаила Архангела…
Конторские медленно расселись за своими столами. Степан Савватеевич вынул из кармашка часы, посмотрел и деловито сказал:
— Ах, забыл! Надо ведь на склад за накладными!.. — Потом он вскочил и выбежал за дверь.
Так началось чудо на Волхове.
К двенадцати часам дня весть о нем дошла и до партийной ячейки. Секретаря не было, он в Питер уехал, и за его столом сидел Омулев из рабочкома. Работавшая на складе комсомолка Ксения Кузнецова, всплескивая руками и захлебываясь от смеха, рассказывала о чуде в часовенке:
— И, говорят, плачет!.. Ну не просто плачет, а как белуга ревет… И слезы эти в бутылочки собирают, аж дерутся за них. Там, Григорий Степанович, такое делается, такое делается — как в цирке, даже интереснее.
Но Омулев вовсе не смеялся. Он выслушал рассказ Ксении, сердито морщась каждый раз, когда Кузнецова начинала задыхаться от хохота, и неожиданно тихим голосом сказал:
— Я ж говорил, что будет чудо! Обязательно будет чудо. Как в воду глядел! Это ж быть того не может, чтобы они золото свое спокойненько отдали… — И, вздохнув, вдруг по-деревенски устало произнес. — О господи!.. Сбегай-ка ты, Ксюша, за своим Точилиным. Пусть придет ко мне. А по дороге зайдешь к Столбову. Пусть Петр тоже идет до ячейки. Да сама-то меньше болтай об этом чуде. Мы еще с ним хлебнем лиха…
Оставшись один, Омулев еще раз вздохнул, вынул из кармана аккуратно сложенную газету, оторвал от нее ровный кусок, привычно запустил руку в карман и взял щепотку махорки. Он скручивал цигарку не глядя, лоб
Григорий Степанович действительно все время ждал чуда. Не этого, так другого. Не богоматерь обновится, так Николай-угодник. Не Одигитрия заплачет, так еще какой-нибудь святой заревет… Он ждал этого чуда с того самого дня, когда вышел декрет об изъятии церковных ценностей в пользу голодающих. Когда они в ячейке читали вслух этот декрет, все казалось ясным. Даже легким. Редкая по лютости беда рухнула на Поволжье. Сгорело от засухи все. И хлеба, и картошка, и любой овощ. Миллионы людей голодают, мрут у себя в избах, на дорогах. Детские трупы валяются в канавах. Пропал весь скот, избы стоят голые, без крыш — всю солому с крыш съели. А Россия советская — нищая и разоренная. Хлеба — поддержать голодающих, спасти людей от верной смерти — нету. Нет даже семян и, если не посеять, значит, и на будущий год жди такого же горя. Хлеб придется покупать у капиталистов за границей. Конечно, за золото — не за советские же они будут продавать. И надобно этого золота наскрести где угодно! А его и искать не надо. Вот оно — у всех на виду, во всех городах и селах. Деньги, которые так нужны, светятся драгоценным золотым блеском на тысячах икон, переливаются в бесчисленных драгоценных камнях, густо налепленных на окладах, наперсных крестах, всяких там митрах и посохах, покровах и плащаницах. Многопудовые серебряные подсвечники, дарохранительницы, мироварницы, всякая всячина, за века награбленная, взятая у народа и подаренная церквам купцами да помещиками… И все это богатство без всякой пользы коптится в ненужных церквах, соборах, монастырях. А люди мрут ежедневно от голода, и спасти их может вот этот золотой да серебряный хлам…
Так все казалось простым, понятным, никому и не приходило в голову, что попы откажутся отдать золото, будут сопротивляться Советской власти.
— Да они что, совсем глупые? — сказал взрывник Макеич. — Ведь им что самое важное? Люди. От людей они кормятся, их темнотой они живут! Не будет людей, перемрут они от голода — и попам хана! Никто им ни маслица, ни яичек, ни куренка не принесет. Что же они, подсвечники серебряные обгладывать будут, что ли? Нет, поскрипят, конечно, зубами, а отдадут. Без звука отдадут! А потом, наши церкви ведь не у царя Гороха… Небось под боком у Питера, Волховстройка здесь, пролетариат значит…
И вот тогда Григорий Степанович-то и сказал:
— В топоры, конечно, попы наши не пойдут, пулеметы на колокольни не потащат. Это время прошло. А вот темных людей мутить будут. И для этого выкинут какое-нибудь такое чудо. Помяните мое слово…
И как в воду глядел! В Москве патриарх Тихон стал сыпать проклятиями, призвал не отдавать церковных ценностей. Ну, а кто не такой важный, кто побоязливей, этим осталось только чудеса придумывать… И до них дошло, до Волхова.
В коридоре послышались веселые голоса Точилина и Столбова. Им-то, комсомольцам, весело! Недавно на партийной ячейке драили их за то, что с попами не борются, что молодежь свадьбы в церквах крутит, — только похохатывали: дескать, ребят-комсомольцев на всех девчат не хватит! Кое-кто и за верующего выскочит!.. Им и сейчас смешки: как же — чудо!
— Ну, садитесь. Я вижу, что Ксения вас больно уж развеселила.
— Так, Григорий Степанович, ведь умора! Богородица-то ревет! И слезы — кап-кап-кап… Вот придумали, длинногривые, курям на смех!
— Так не курям на смех, а таким только пацанам, как вы. Ну чего смешного? Только в уезде организовали специальную комиссию по изъятию церковных ценностей, а уже богоматерь реветь начала… Вы думаете что: попы перед церквами станут и золото свое грудью защищать будут? Да они поумнее вас. Они будут в сторонке. И в церковь-то не пойдут. А вот народ обманутый станет перед церковью — как же, богородица плачет, кадила ей серебряного жалко. Сегодня плачет, а завтра мор на людей нашлет. Или еще какую холеру… А комсомольцы, что должны с темнотой бороться, объяснять людям про поповский обман, они мяч этот кожаный будут гонять за огородами да со своими девчатами песни петь про то, как моряк красив сам собою…