Шестая станция
Шрифт:
Вообще в этой пьесе очень много пели. Но песни эти были все заунывные и печальные… «Не осенний мелкий дождичек…» — жалостливо пели студенты. А славная студенточка Анна Ивановна выводила тонюсеньким голоском:
И ночь, и любовь, и луна, И темный развесистый сад…Играла эту студенточку толстая и красная Лебедева из их конторы, и
поверить в это было невозможно. А Аглая Петровна накидывала на плечи шаль, подымала кверху глаза и, очевидно очень страдая, свистящим шепотом пела:
Ни слова, о друг мой, ни вздоха… Мы будем с тобой молчаливы, Ведь молча над камнем, над камнем могилы Склоняются грустные ивы…—и при этом так вздыхала, что Кандалов не выдерживал и кричал ей:
— Так, Аглая Петровна, коровы в стойле вздыхают, а не люди, тем более девушки!..
Все это было из какого-то другого и навсегда копченного мира. И девушка Оль-Оль, и благородный офицер Григорий Иванович, и студенты — все они ничем не отличались от героев «Князя Серебряного», хотя там было про Ивана Грозного, а не про студентов. Все равно что-то очень древнее и незнакомое… Клавочка тоже играла в пьесе — внучку старого генерала; она должна была только выходить на сцену, а слов у нее почти никаких не было. Когда Клаве становилось скучно от шепота Аглаи Петровны, она выходила в коридор и прислушивалась к песням, вылетавшим из комнаты, где репетировалась «Синяя блуза».
Эти песни она слышала и в клубе, и на улице, и на воскресниках. Чаще всего они распевались вечерами на крыльце клуба, куда собирались волховстроевские комсомольцы петь, спорить, перекрикивать друг друга и снова петь:
Ты, моряк, красивый сам собою, Тебе от роду двадцать лет…Или:
Так пусть же Красная Сжимает властно Свой штык мозолистой рукой, И все должны мы неудержимо Идти в последний, смертный бой!..Ах, какие там были славные и гордые слова!
Мы раздуем пожар мировой, Церкви и тюрьмы сровняем с землей! Ведь от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней!Прислонившись к стенке коридора, Клава слушала, как в комсомольской комнате над чем-то смеялись так дружно, что у нее ныло сердце от зависти к этим ребятам и девчатам, которым совершенно не хотелось жаловаться на то, что на их «измученную грудь тяжело пало бремя жизни»… Это была совсем другая жизнь — не только отличная от той, которую Клавин драмкружок изображал в пьесе, но и от той, что вела сама Клавочка.
В драмкружке сорвалась репетиция. Кандалова срочно вызвали в Ленинград, инженер Петровский на Званке принимал вагоны с оборудованием, репетицию пришлось отложить.
— Фу, как здесь шумно! —
— Я еще немножко побуду, — внезапно для себя ответила ей Клавочка, впервые осмелившись возразить Аглае.
И Клавочка осталась в клубе один на один с той, другой жизнью, заливавшейся смехом в комсомольской комнате. Она стояла нерешительно, не зная, что ей делать… «Надо уйти! — думала она. — Уйти, пока оттуда никто не вышел…» Но дверь уже открылась, и, отмахиваясь от кого-то, из комнаты вывалился Гриша Варенцов. Как бы продолжая с кем-то начатый разговор, комсомольский секретарь протянул Клаве руку и сказал:
— Вот и Попова здесь, а вы говорите, что девчат не хватает! Мне, что ли, хромоногому, быть синеблузницей! Пошли, Попова. Тебя как зовут — Клавой?
Варенцов легонько подтолкнул Клавочку в открытую дверь. И Клава вошла в большую комнату, полную парней и девушек, и с отчаянием увидела первое, что ей бросилось в глаза, — рыжие волосы насмешника Юры Кастрицына… Но Юра и не подумал над ней насмешничать. Ксения Кузнецова, сидевшая на подоконнике, подвинулась и крикнула:
— Клава, давай сюда!
И, пока клуб не закрылся, Клава сидела на репетиции «Синей блузы» и смотрела, слушала, вместе с другими смеялась, вместе со всеми пела… В том, что играли комсомольцы, ничего не было похожего на драмкружковский спектакль. Все было совершенно необычно и не похоже на театр.
Ребята и девчата выстроились в ряд. Они быстро переглянулись между собой, и стоявший с краю Петя Столбов громко крикнул:
— Чего вы ждете?
— Ждем сигнала! — ответила шеренга.
— Даешь свисток! — Петя пронзительно свистнул.
— Даешь начало!
И зашагали по комнате, размахивая руками и выкрикивая слова новой веселой песни:
Мы синеблузники, Мы профсоюзники. Нам все известно обо всем. Мы вдаль по миру Свою сатиру, Как факел огненный, несем!..В том, что делали комсомольцы, удивительно было вот что: там, в драмкружке, все старались, чтобы на сцене было как по-настоящему… И настоящие студенческие куртки, и царский офицерский мундир, и шашка настоящая, и даже луну Кандалов делал сам, и она была как настоящая. Но тем не менее, кроме луны, ничего похожего на настоящее в их спектакле не было! А у комсомольцев все, казалось, было понарошку: Петя Столбов вешал себе на грудь бумажную ленту с надписью «капиталист» — и был капиталистом… Рыжий Юрка меньше всех людей на свете напоминал священника, но он вешал себе на грудь надпись «поп» — и становился попом.
И все, что синеблузники изображали в своей «живой газете», — все было не про далекое и чужое, а про свое, про то, что делалось сейчас во всем мире, в Советской стране, у них на Волховстройке… И рыжий Юра был похож на гостинопольского попа, и Миша Куканов, хотя и не носил рыжей бороды, как две капли воды смахивал на Тараканова, владельца «Магазина бакалейных и колониальных товаров»… И когда Столбов, одетый в огромный, с чужого плеча френч, расправил грудь и запел на мотив «Мой костер в тумане светит» песенку, Клава вздрогнула — она увидела перед собой Степана Савватеевича…