Шестеро вышли в путь
Шрифт:
Савкин выполз на палубу и пошел, качаясь и подвывая. Он спотыкался, но не падал. Он прошел на нос, там было свободно, и упал на доски палубы, лицом вниз, и скрючился, руками схватившись за голову, и затих, иногда вздрагивая всем телом с ног и до головы.
И, когда он затих, наступила опять тишина. И в тишине опять зазвучали спокойные голоса. Переговаривался на мостике капитан со штурманом и рулевым, мать уговаривала ребенка, где-то задушевно беседовали два невидимых мне пассажира. Мне стало еще страшнее. Я понял, что здесь это обыкновенно.
Заработала
Звенел машинный телеграф, вода бурлила то тише, то громче. Видимо, мы разворачивались. Потом машина заработала ровно и однотонно, зашумела вода, мы тихо поплыли вперед.
Один за другим из каюты на палубу вылезали участники вчерашнего пьянства. Мрачные были у них лица. Видно, хмель выходил тяжело. Щуря глаза, они оглядывались, и по лицам было видно, какой у них омерзительный вкус во рту, и как у них болит голова, и как им не мил белый свет.
Савкин лежал на палубе и стонал. Наверное, вспоминались ему всё новые ужасные подробности того, что могло бы быть, и того, что теперь ему предстояло.
— Пропился? — спросил, подняв голову, пассажир.
Мужики молчали, потом один, немолодой, с редкой коротенькой бородкой, сказал очень спокойно:
— Кто его знает, пропился ли, потерял ли, украли ли... Факт налицо. В кармане пусто.
А остальные мужики будто его не слышали. Я понимал их. Им было стыдно, что они позволили своему, такому же, как они, пропить все до копейки. И стыдно им было, что пили они на его счет, и радовались они тому, что их-то рубли аккуратно лежат в мешочках. И за свою радость им было тоже стыдно.
Потом поднялся на палубу бодрый, свежий Катайков. Он огляделся, громко отхаркнул и сплюнул прямо на палубу.
— Ишь, молоко какое, — сказал он, как будто рядом с ним стоял собеседник, и пошел к борту, уверенно шагая через пассажиров, не смущаясь, если и наступал кому-нибудь на ногу, если кого-нибудь задевал сапогом.
Я решил ему все сказать. Искаженное лицо Савкина стояло перед моими глазами. Я представлял себе, с каким небрежным презрением Катайков выслушает меня, как уверенно и резко ответит. Я предчувствовал, что буду говорить сбивчиво и бестолково. И все-таки я решил ему все сказать.
Он стоял, держась руками за борт, и с удовольствием вдыхал свежий северный воздух. Я стал пробираться к нему, осторожно обходя пассажиров, боясь задеть кого-нибудь, на кого-нибудь наступить.
Палуба просыпалась. Опять были разложены на тряпочках куски сала, буханки хлеба, круги дешевой колбасы. Велись спокойные дорожные разговоры. Кто-то уже принес кипятку из бака и наливал чай в большие железные кружки. Волнуясь, я подходил к Катайкову. Но прежде меня с другого боку к нему подошел худой, долговязый мужик. Это был тот, кого я вчера отметил как особенного.
Он
— Я ведь к вам, гражданин Катайков, — сказал особенный, обходя вступительные фразы и представления.
Он сказал это, не глядя на Катайкова, не повернув к нему головы. Он смотрел прямо в туман. Так же, не повернув головы, ответил ему Катайков.
— Плохо мужицкую повадку знаете, господин, — сказал он. — Без труда вас приметил и понял, что это вы. Надо бы по-другому одеться.
— И другие, думаете, приметили? — спросил особенный.
— Мудрено не приметить, — сказал Катайков. — Да вы не волнуйтесь, нынче пуд хлеба купить и то тайна требуется. Мало ли по каким торговым делам человек едет, скрываясь.
— Так как же будет? — спросил, помолчав, особенный.
— День на пристани просидите, — сказал Катайков. — Там народу всякого много, а как смеркнется — пойдете. До города двенадцать верст вам пройти. Немного не доходя будет деревянный мост, там вас мой человек встретит. Спросит, куда, мол, идете, и вы скажете, что ко мне.
Особенный ничего не ответил, не кивнул головой; он посмотрел еще в белый туман, а потом отошел от борта и не торопясь зашагал по палубе, выглядывая свободное место, где бы присесть. И Катайков стоял неподвижно, глядя в туман, как будто никто не подходил к нему, как будто ни с кем он не разговаривал.
— Зачем вы разорили человека, гражданин Катайков? — сказал я. — Вон он лежит, страдает... Дети ведь, наверное...
Я говорил сбивчиво и слишком взволнованно. Следовало быть спокойнее.
Катайков повернулся и долго молча смотрел на меня.
— Откуда едешь, молодой человек? — спросил он наконец очень обыкновенным тоном, как будто ничего особенного я ему не сказал, как будто просто он начинает разговор от скуки со случайным попутчиком.
И это сразу сбило меня.
— Из Пскова, — ответил я. И в том, что я ответил, уже была покорность. Из обвинителя я стал мальчишкой, которого старший расспрашивает от скуки.
— По делу или к родным? — спросил Катайков.
— На работу надеюсь устроиться, — покорно ответил я, мучаясь и проклиная себя.
Катайков кивнул головой:
— Так, так. Насчет этого в Пудоже плохо. Приходи, впрочем, ко мне. Устрою. А почему именно в Пудож? Родные есть, что ли?
— Николаев, Николай Николаевич, дядя, — сказал я, сгорая от стыда.
Катайков опять кивнул головой:
— Вряд ли что выйдет. Бедный человек и бестолковый. — Он помолчал.
Молчал и я, не зная, что сказать.
— А насчет этого, что ты говорил, — насчет Савкина, так я тебе вот что скажу: тля он. А Тлю жалеть нечего. А который человек настоящий, тот сам подымется. Тому тоже помогать нечего... — Катайков подумал, и вдруг улыбка чуть тронула углы его губ. — Впрочем, поди-ка позови этого Савкина и сам приходи — послушаешь, о чем мы с ним поговорим.