Шестнадцать процентов
Шрифт:
— Могу назвать сколько угодно…
— Достаточно пяти-шести фамилий. Все! — Он протянул мне гранки. — Кру-гом, ать-два!..
Это была шутка, придуманная специально для военных корреспондентов. Шутка добрая, она означала, что редактор нами доволен. Но я не двигался с места. Пораженный его странной невнимательностью, я перебирал гранки. На последней бумажной полоске я увидел знакомый
— Вас не удивило, что Забродин дал больше Придорожного? — спросил я.
— Что такое? — недовольно проговорил редактор, он уже перенесся душевно к другой заботе, и ему неприятно было, что я тащу его назад.
— Рекорд-то установлен Забродиным, а наградили Придорожного, — сказал я.
— А! Ну да. Я вычеркнул этот абзац. Путаница. Лишнее.
— Вы знаете, почему Забродина обошли наградой?
— Ну?..
— Потому что он оставался на оккупированной территории.
— По правде говоря, я так и подумал, — редактор чуть улыбнулся.
Я не сомневался, что он действительно это подумал. Потому-то и был он редактором, а не заведующим отделом и не разъездным корреспондентом.
Горячо, но внятно я рассказал ему, как очутился Забродин на оккупированной территории, как вел себя при фашистах, каким уважением окружено его имя в шахтерской среде; упомянул и о том, что лишь приход Красной Армии спас Забродина и его товарищей от смертной казни.
— К чему весь этот пафос? — будто издалека спросил редактор.
— А к тому, что именно Забродин — настоящий герой нынешнего Донбасса, и это подло, что его обошли!
— Почему же в таком случае вы написали не о нем?
— Потому что он был на оккупированной территории, — ответил я машинально.
Редактор засмеялся каким-то неокрашенным механическим смехом, будто с усилием выталкивал воздух из груди. Конечно, я тут же поправился. Я сказал, что написал свой очерк с единственной целью вызвать в нем, редакторе, возмущение совершенной несправедливостью. Я намерен переписать очерк и, не унижая Придорожного, защитить права Забродина. Нельзя допустить, чтобы пустой набор слов, лишенных живого человеческого содержания, глупое
— Ну ладно, — устало сказал редактор. — Либо вы непозволительно наивны, либо… контузия не прошла бесследно. Продолжайте лечиться и поменьше болтайте. Иначе газета окажется не главной среди ваших потерь. Вы поняли меня?
И редактор, оставаясь за письменным столом всей зримой массой своего крупного тела, мощных плеч и головы Пьера Безухова, в каком-то ином, внутреннем, смысле исчез, испарился, став недоступным земным голосам, докучным и грустным песням земли.
Я вышел, с силой захлопнув за собой дверь.
Быть может, надо ставить жизнь на карту даже во имя малой справедливости? Быть может, нельзя задаваться вопросом: стоит ли? — как нельзя примериваться к амбразуре, прежде чем заткнуть ее своим телом. Из мелких попустительств возникает большое зло, из ежедневных крошечных убийств собственной совести — трагическая бессовестность. Я должен был идти до конца даже в том случае, если бы дело касалось одного Забродина. А ведь оно касается очень и очень многих!.. И пока я спускался по широкой пологой лестнице нашего издательства, старинной лестнице с перилами красного дерева и стеклянным куполом над проемом, я чувствовал свою обреченность, словно крылья за плечами.
А на улице был лиловый март. Никогда еще не лиловел весенний воздух так щемяще, неистово и неправдоподобно, как в этот подвечер, и рядом с подъездом, возле урны, отвернувшись от улицы, наша корректорша Инга пристегивала резинку к шелковому чулку.
В лиловом воздухе купалась стройная, высоко открытая нога Инги, и кожа над чулком нежно розовела, а пряжка ускользающей подвязки драгоценно мерцала на этом розовом, и моя жертвенная решимость разбилась о нежную кожу, о тугую резинку и упруго отблескивающий шелк чулка, разбилась без боли, без раскаяния. Не разбилась даже, а легко и стремительно растворилась в лиловом мартовском воздухе, омывающем Ингу. Да и что значат между своими какие-то шестнадцать процентов?..