Шествовать. Прихватить рог…
Шрифт:
Исчезающий рынок выбрасывал за собой последний балаган — огненный, счищающий подвохи и лукавства места, где подчеркнуто чьим-то ногтем — фабрить, химичить и околдовывать, и слизывал бренчащие пламенем инструменты флера и сокрушения, и со свистом обсасывал игральные кости — коробки, ограненные щепотками фруктово-ягодных шестерок и троек, и аналитические надрезы, надрывы и пробы, яблочные и арбузные… костные и жировые, экспертизы ДНК и прочий архив…
Огненный балаган уже терял остов и превращался в рваную стаю красноперых
— И тут мы проходим глазом сквозь пламя и выделяем бесплатный вход, — торжествующе говорила Веселая Жена. — А впритирку — стоялый контингент и печати виляющей дороги жизни… некуда ставить. Сопротивляются неправде, как я. Если это — не заброс бутылок с зажигательной смесью, то…
В самом деле, по ту сторону прозрачного балагана пламени после некоторых колебаний определялась дверь, и на перевалочном пункте — меж оборотами двери или на смотровой площадке — живое построение: уличные переминающиеся не первой сладости, но в едином цикле — с первой необходимостью: кошельками и ридикюлями, расходившимися — до рюкзака и баула, до куртины и кампанилы, в коих уступах и нишах искрили не так новинки, как рабочие посуды склонялись разъятым клювом — к сбору не звука, но, несомненно, манны. Возможны — бродячие музыканты с посудами музыки: колоколами, свирелями, окаринами, чьи оркестры на корпус отстали и вкладывались в прекрасный парк голубого цветения, но во всех глазах, в калачах музык, и на серебряных плавниках кларнетов тоже держали — дверь, правда, скорее замкнувшуюся, чем приоткрывшую — внутренний мир.
— И вступают голоса народа. Выдам им хвост и жало, какое имеют скорпионы, — говорила Большая Мара. — Хвост к посредникам между всеми и заинтересованными лицами. И ничего отверстого — кроме посуд и проблем. Параллели работают как часы, — говорила Мара. — Дом, встающий мне — на конце стрелы, и цель, сошедшаяся с дымом… Или — затворница-дверь, вздыхающая в затылок запретной комнате — о случайном соединении. Большой путь растрескался — на эпизодические кварталы, эффективность каждого неуловима… А мои и твои конфиденциальные проходы заступает — отталкивающий единый… сервирован сломанными ручками и перстнями замков. Ибо разумеющие войти в разные двери наверняка зацепят свои чаяния — в одной. Хотя собор и благовест, вероятно, ближе, чем строила я…
— Терпение, аутотренинг… И обещанное отверзнется! — смеялась Веселая Жена. — Еще не доказано, что намытые ими колокольцы звенят — по тебе или мне? Не войдем, так пустимся в плаванье по волнующему океану звуков.
Безоблачный гуляка где-то позади Мары, десять шагов тому, взывал к фартовой праздности или к кому-то идущему:
— Рассекретьтесь, прекрасная барышня, на какую мы ориентируемся звезду?
Мара отчасти сомневалась, что она прекрасна, и не оборачивалась.
— Рассекретить, растаможить… Вижу, у нас больше вопросов,
Крайний в свите двери или муз, он же шаткий песнопевец, застоявшийся по скулы — в желтеющем спорадичном мху, глаза непроцежены, явно продрог на полосе затишья и на скрипах перелистываемой улицы и, завинчивая фальцет к штурмовой ноте, вполгубы распевался:
— Отво-ряй… потихо-оньку… калитку… — и, вскинув обомшелую голову, ожесточенно выкрикивал: — Открыть, не паскудничать! Я сказал! Дверку — нале-е-ву! — и, обнаружив, что сверкающая победа давно поменяла русло, бормотал: — Извиняюсь за выражение, б… — и вновь проваливался в свистящее молчание, но уже через миг начинал подготовку — если не к иерихонам, то к выплеску гармоний.
В тех же свитских стерегла вступление в общую песнь или дверь — старая Черноглазка в паре конфузных линз, левая — с рисовой пенкой, а правая погашена — черной бумагой. Кума сумы колокольного звона, или сова-полынь с черным бумажным глазом, чьи пальцы — пыльные птичьи крючочки — без конца цеплялись к карманам, и царапали борт, и блуждали по вислым пуговкам, заваливаясь в рваные петли. И, не ведая умолчания, плаксиво упрашивала и укатывала — то ли колышущиеся позиции, то ли тиранила души всех благотворителей и стипендиальные фонды:
— Примите, сердечные! Обратно не дотащить, силы прошли… — и, втянув в сипящие волынки своих легких — дым и ветер, канючила: — Уж смилуйтесь! Не дайте голодовать… Три улицы обрала, а кухонка пуста и пуста…
Пред тем же принципиальным пологом подпрыгивал и почти летал — самый полый старомнущийся, отбившийся от флейт, заголубевший от ветхости и наполовину вживленный в муравьиного льва — и горлопански повелевал:
— Дочка, песня моя, четыре возьмем! Внучка, напевная, пять, а? Много места не займут, как мои следы… — и воинственно зудел в насекомой тональности: — А не примем — владею хуками слева и справа! Я тебе посмотрю на Запад! — и сладко цокал, и вкрадчиво сулил: — Встречаем открытие — танцами и финтифантами…
Рядом под занавесом нянчил у сердца шампанскую штуку-фанфару — разгульный отец в нечистых концентричных кругах, поплывших от нижнего века, или — в невнятных полевых сукнах, с коих сдули погоны и прочий пафос. Сей отпавший — фанфарист или фанфарон — спесиво чеканил:
— Можете спать, не запирая двери! Потому что на рубеже нашей родины стою — я! И охраняю ваш покой! — и похлопывал своего сосунка, и подмигивал ему, и нашептывал почти колыбельное: — А торпеда — девушка капризная и не любит невнимания! Она еще вам покажет!
Дверь, перебиваемая огненным балаганом или блуждающими оттисками его полетов, не слишком шевелилась и пенилась, и отстаивала честь, или апатию, а может, изначально являла модуль — закрытая дверь… или семиглавую очередь задувало в форму Цербер… Но неизворотливый вход не размыкал ни щели, хотя развязно чревовещал из глубин:
— Уходим, уходим! Объект на консервации. Тары нет, кому говорю, не стойте! Куда я ваши канашки пристрою — к себе на грудь? — и скорбел на нежной дуге зевоты: — Заполоскали…