Шевалье де Сент-Эрмин. Том 1
Шрифт:
Бонапарт был очарован беседой с Шатобрианом. Г-н де Шатобриан, со своей стороны, описывает в Мемуарах, как быстро Бонапарт сыпал вопросами, не оставляя времени на ответ.
Бонапарт любил такие беседы, где говорил он один.
Для него не имело значения, что г-н де Шатобриан никогда не занимался делами, он с первого взгляда понял, где и когда писатель будет ему полезен. Он полагал, что такой ум всегда все знает,его не нужно учить.
Бонапарт был великим открывателем людей, но желал, чтобы таланты этих людей служили ему одному, а он всегда был бы единственным гением, управляющим толпой. Мошка, летящая на любовное свидание с другой мошкой, не
Шатобриан был одержим идеей стать великим человеком, но никогда не стремился стать влиятельным лицом.
Он решительно отказался.
Аббат Эмери услышал об этом отказе.
Настоятель семинарии Святого Сульпиция аббат Эмери пользовался уважением Бонапарта. Он отправился уговаривать Шатобриана ради блага религии принять место первого секретаря посольства, предложенное Бонапартом.
Поначалу аббат потерпел поражение; но он вернулся снова, и его настойчивость заставила Шатобриана в конце концов согласиться [142] .
142
ЗАМ. XIV. гл. 5.
Закончив приготовления, Шатобриан пустился в дорогу, секретарь посольства должен был опередить приезд в Рим самого посла.
Обычно путешественники начинают свой путь со старых городов, предков нашей цивилизации. Шатобриан начал со старых лесов Америки, театра будущих цивилизаций.
Описание этого путешествия, изложенное неповторимым стилем автора «Гения христианства», не имеет себе равных по живописности: стиль его так величественен и так удивителен в одно и то же время, что создал школу, плодом которой был г-н д'Арленкур со своими невозможными романами «Отшельник» и «Ипсибоэ», на какое-то время занявшими умы французов; но то, что составляло силу Шатобриана, оборачивалось слабостью у его подражателей; смешение простоты и величия, такое естественное у него, у них было просто безвкусным.
Описание долин Ломбардии являет нежную стилевую вязь, которой нет больше ни у кого. Здесь описаны наши солдаты на чужбине; здесь показано, что везде, где мы появляемся, нас или любят, или ненавидят.
«Французская армия расположилась на постой в Ломбардии. Охраняемые редкими часовыми, эти пришельцы, одетые в высокие шапки, опоясанные серповидными шпагами поверх коротких мундиров, были похожи на веселых расторопных жнецов. Они ворочали каменья, катили пушки, нагружали повозки, строили навесы и шалаши из веток. Кони скакали, вставали на дыбы, гарцевали в толпе, как собаки, ластились к хозяевам. Итальянки торговали фруктами, разложив их на лотках посреди военного лагеря; наши солдаты дарили им трубки и огнива, обращаясь к ним, как древние варвары, их предки, обращались к своим возлюбленным: «Я, Фотрад, сын Эвперта из племени франков, дарю тебе, Эльжина, дорогая моя супруга, за твою красоту мое жилище в сосновом бору» [143] .
143
«Власть, которую женщины имеют от природы, признавали даже варвары. Вплоть до правления Филиппа Смелого обычай не ограничивал свободу, и приданое зависело от любви мужа. В законе о приданом читаем: «Я, Фольрад, сын Эвперта из племени франков, даю тебе, моя Эльжина, возлюбленная супруга, in honoris pulchritudinis tuae (в честь твоей красоты), мое жилище в сосновом бору» (Шатобриан. Заметки и мысли, опубликованные госпожой Дюфор. Бюллетень Общества Шатобриана.1934. С. 61).
Мы были странными противниками: итальянцы считали нас несколько надоедливыми, чересчур веселыми, слишком суетливыми;
Когда я проезжал через Милан, великий народ как раз проснулся и приоткрыл глаза. Италия начинала пробуждаться ото сна и вспоминать о своем гении, как о божественной грезе; помогая возродиться и нам, она приобщала нашу убогую мелочность к величию заальпийской природы, этой Авсонии, вскормленной шедеврами искусства и возвышенной памятью о славном прошлом своего отечества. Явилась Австрия; вновь и вновь одела она итальянцев свинцовым покровом. Вновь вогнала их в гроб. Рим обратился в развалины, Венеция испустила дух, озарив небо последней улыбкой; чаровница скрылась в волнах, словно светило, обреченное никогда более не появиться на небосводе» [144] .
144
ЗАМ. XIV. Гл. 7.
Вечером 27 июня он прибыл в Рим; был канун дня Святого Петра, одного из четырех величайших празднеств Вечного города.
28-го он весь день бродил по городу и, как всякий путешественник, сразу же осмотрел Колизей, Пантеон, колонну Траяна и замок Святого Ангела. Вечером г-н , которого он должен был сменить, привел вновь прибывшего в дом недалеко от площади Святого Петра. На микеланджеловском куполе горел огонь, в вихре вальса гости проносились мимо распахнутых окон, потешные огни, взойдя над мавзолеем Адриана, распускались в Святом Онуфрии над могилой Тассо.
В окрестностях города царили тишина, запустение и мрак.
Назавтра он посетил службу в соборе Святого Петра, мессу служил папа Пий VII. Два дня спустя он был представлен Его Святейшеству; Пий VII усадил его рядом с собой, что было редкой милостью: на приемах у пап посетители обычно стоят. «Гений христианства» лежал раскрытым на столе.
Нам нравится находить у этого гения, как называют Шатобриана, среди великолепных фраз, взывающих к воображению, эти вещественные детали, легко всем запоминающиеся.
Кардинал Феш снял неподалеку от Тибра дворец Ланчелотти; молодому секретарю посольства отвели верхний пассаж дворца. Едва он вошел, на него набросилось столько блох, что его панталоны из белых стали черными. Он распорядился вымыть свой кабинет, обосновался в нем и начал выдавать паспорта и исполнять прочие важные обязанности.
В отличие от меня, находящего в сочинительстве огромную поддержку, он видел в нем препятствие своим талантам. Кардинал Феш пожимал плечами при виде его подписи; не прочитав ни «Аталы», ни «Гения христианства», он задавался вопросом, что хорошего мог написать человек, подпись которого занимала всю ширину страницы.
Почти ничем не занятый на столь высокой секретарской должности, с которой, как предрекали его враги, ему не достанет ума справиться, он смотрел с высоты своей мансарды поверх крыш, на соседний дом, на прачек, подающих ему знаки, на будущую певицу, упражняющую голос и донимающую его бесконечным сольфеджио. Однажды, заглянув из окна в пропасть улицы, он увидел похороны молодой матери; ее несли в открытом гробу меж двух рядов похоронных служащих в белых одеждах; дитя, умершее вместе с нею, покоилось у нее в ногах среди цветов.