Шишкин лес
Шрифт:
— Мама! Я сейчас умру! — дико кричит Таня. — Макс! Паук! Он по мне ходит ногами! Поймай его!
Макс запускает руку Тане за шиворот и ловит паука.
— Извини. Я веду себя ужасно, — отряхивается Таня. — У меня просто голые нервы. Я из-за Петьки схожу с ума. Мы же эти девять миллионов до сих пор не отдали. Я все время боюсь. Макс, что с нами будет?
— Рассказать, что будет?
— Ну?
— Все будет хорошо, — говорит Макс. — Мы отдадим Алешин долг, и эти подонки от нас отстанут. Все будет хорошо, но ты останешься такой же сумасшедшей. Ты просто
— Хорошая?
— Мне кажется, да.
— Дай мне паука! — кричит Таня. — Я его поцелую!
Из травы торчит коричневая, мокрая, облепленная желтыми листьями шляпка боровика. Нина приседает перед ним:
— Петька! Мне кажется, ты сейчас найдешь самый главный в лесу гриб-боровик.
— Где?
— Ищи.
— Где? Где?
— А ты под листики заглядывай.
— Где? — Петька приседает и выпучивает глаза.
Гриб у него перед носом, но от возбуждения мой внук не видит его.
Сорокин, с букетом астр в руке, идет через поле. Маша плетется за ним.
— Я понимаю, — говорит Сорокин, — Степа никого не просит о помощи, потому что наверху коррупция и милиция повязана. Это все понятно. Но я-то здесь при чем? Что он от меня хочет? За кого он меня принимает? Я себя чувствую полным идиотом.
— Я тем более, — говорит Маша.
Она у нас всегда была страшной антисоветчицей и, когда узнала, что Сорокин — сотрудник КГБ, сразу с ним развелась. При том что ужасно его любила. Напрасно Сорокин пытался доказать ей, что он не агент и никогда агентом не был. Она ему не поверила и до сих пор не верит. Я тоже не верю. Не знаю, как сейчас, но раньше Сорокин агентом точно был. Мне это сообщил по секрету Машин отец Эрик Иванов. Эрик тоже сотрудничал с этой организацией. А отец Эрика, Машин дед, знаменитый чекист Нахамкин, более чем сотрудничал. Он был одним из ее столпов.
Сорокин с Машей идут через поле. Впереди виден деревянный крест и около него — три похожие на привидения белые фигуры. Оттуда доносится музыка.
У основания креста — целая гора цветов. Свежие лежат поверх совершенно уже сгнивших. На вершине этого сооружения — моя фотография, завернутая в пожухлую от дождей пленку. Старая фотография шестидесятых годов, когда я, как все, носил длинные волосы и бороду. Музыка из моей «Немой музы» звучит из прикрытого пленкой магнитофона. В стеклянных банках горят свечи.
Привидения оказываются тремя замерзшими на ветру женщинами. Одна толстая и две тощие. На толстой белое пальто, на тощих — белые пуховики. Белые платки на головах, белые чулки и туфли. Толстая — пожилая, мой зритель, из тех, кто еще помнит. Тонкие — не намного моложе.
— Вы здесь в первый раз? — спрашивает толстая у Сорокина.
— Да.
— Цветочки вот сюда положьте. Вы сами, часом, не из Мытищ?
— Нет, мы не из Мытищ. — Сорокин кладет букет к основанию креста.
— Учтите, — говорит толстая женщина, — крест поставили не мытищинские, а мы. Мытищинские уже потом сюда понабежали. И деньги на памятник вы им ни в коем случае не давайте. Они будут просить, а вы не давайте. Их никто не
— Понятно, — кивает Сорокин. — А вы все в белом, потому что...
— Как у него в фильме «Немая муза», — кивает толстая. — Там же все в белых одеждах.
— Слышь, Мария? — оборачивается Сорокин к Маше. — Ты смотри, в следующий раз тоже белое надень.
— Обязательно, — сквозь зубы отвечает Маша.
— Но у меня самого белого ничего нет, — озабоченно сообщает Сорокин толстой женщине.
— Мужчинам не обязательно.
— Но мужчины в «Немой музе» тоже все в белом.
— Не все. Сумеркин в начале в черном фраке. Вы вообще сколько раз смотрели?
— А вы сами?
— Я сто семнадцать раз, — говорит толстая.
— Слышь, Мария? — расстраивается Сорокин. — А мы с тобой только девяносто шесть.
Маша отворачивается.
— Но я помню все наизусть, — продолжает Сорокин. — Поэт Сумеркин — большевик. Нина — певица в ресторане у деникинцев. И Сумеркину поручено ее завербовать, чтоб она взорвала белого генерала. Который ее любит.
— Не любит, а грубо домогается, — поправляет толстая.
— Согласен, — в тон ей говорит Сорокин. — Любит ее по-настоящему только Сумеркин. И он понимает, что на задании Нина может погибнуть. И он пишет стихи. И она в конце фильма их поет.
— На корме уходящего парохода, — голос толстой дрожит от волнения.
— Точно, — кивает Сорокин. — На белой корме белого парохода:
Мне снилось: мы умерли оба, Лежим с успокоенным взглядом. Два белые-белые гроба Поставлены рядом.— Гениальная песня, — говорит одна из тонких женщин.
— Это потому, что стихи и музыка его, Алексея Николкина, — говорит толстая.
— Это стихи Гумилева, — не выдерживает Маша.
— Не знаете, девушка, так не говорите, — обрывает ее толстая. — Николкин все сам писал. И стихи, и музыку.
— Мария, — строго обращается к Маше Сорокин, — ты, раз не знаешь, помалкивай, — и продолжает беседу с толстой: — Зря он только сам в главной роли не снялся, да? Артист он был выдающийся.
— Не просто выдающийся, а лучший в России, — поправляет его толстая. — Он, как никто, выражал ее душу.
— Ваша правда. Я тут землицы хочу на память набрать. — Сорокин нагибается, набирает в коробок из-под спичек земли и брезгливо вытирает руки о ватник. — Вообще я надеялся взять частицу из обломков.
— О чем вы. Они же все вывезли, — говорит толстая. — Мы тут были, как только охрану сняли. И уже ничего не нашли.
— Тут охрана стояла?
— Пока они следы заметали.
— Что заметали?
— А то, что здесь произошло. Вы же не верите, что это просто была авария?
— Думаете, убили? — тихо спрашивает Сорокин.
Женщины в белом переглядываются, и молчавшая до сих пор тощая мягко объясняет.
— Его, молодой человек, не убили. Он вообще не умер.
— То есть?