Шлюхи-убийцы. Рассказы
Шрифт:
Ну как? — воскликнул дантист. Я ничего не ответил. За спиной раздался голос Рамиреса, который велел повернуть направо, а потом ехать прямо.
Фары скользнули по двум жалким лачугам, огороженным деревянным забором с колючей проволокой поверху, затем — по земляной дороге, и тотчас мы очутились вроде бы в поле, которое с равным успехом могло быть и свалкой. Дальше мы пошли пешком, друг за дружкой, Рамирес возглавлял шествие, за ним шагал дантист, за ним — я. Вдалеке я различил шоссе, фары машин, которые ускользали куда–то, неизбежно чуждые нам, хотя в их далеком движении я, как мне показалось, угадал сходство — жестокое конечно же — с нашей судьбой. Я увидел очертания холма. Уловил некое шевеление во мраке, за кустами, и без тени сомнения приписал его крысам, хотя это вполне могли быть и птицы. Потом вышла луна, и я увидел одинокие домишки, росшие на склоне холма, а за холмом — темное обработанное поле, тянувшееся до поворота шоссе, где искусственным наростом стоял лес. Вдруг я услышал голос Рамиреса, говорившего что–то моему другу, и мы остановились. Из пустоты возник его дом — то ли с желтыми, то ли с белыми стенами и низкой крышей, похожий на все те унылые дома, которые подпирали собой ночь в окрестностях Ирапуато.
На минутку мы трое застыли на месте, я бы даже сказал, словно зачарованные, не то глядя на луну, не то сокрушенно рассматривая убогое жилище юноши, не то пытаясь разгадать, чем завален двор, — с уверенностью я назвал бы только ящики для фруктов. Потом мы вошли в комнату с низким потолком, где пахло дымом, и Рамирес зажег свет. Я увидел стол, прислоненные к стене крестьянские орудия и спящего в кресле ребенка.
Дантист взглянул на меня. Его глаза возбужденно блестели. В тот миг мне показалось недостойным то, что мы делали: ночное похождение, единственной целью которого было посмотреть на чужую беду. На чужую и на свою собственную, подумалось мне. Рамирес придвинул два деревянных стула и затем исчез за дверью, которую словно бы кто–то прорубил топором. Вскоре я сообразил, что эта комната была недавно пристроена к дому. Мы сели и принялись ждать. Он вернулся со стопкой бумаги толщиной сантиметров в пять. Сел рядом с нами с сосредоточенным видом и протянул бумаги. Читайте что хотите, пробормотал он. Я бросил взгляд на друга. Тот уже выдернул
Что я и сделал. Стыдливо потупя взор, выбрал рассказ и стал читать. В рассказе было четыре страницы, наверное, я только поэтому, из–за краткости, и взял его, но когда я с ним разделался, у меня осталось впечатление, будто я прочел роман. Я глянул на Рамиреса. Он сидел напротив и клевал носом. Друг проследил за моим взглядом и прошептал, что юный писатель каждый день поднимается спозаранок. Я кивнул и взял следующий рассказ. Когда я снова бросил взгляд на Рамиреса, тот спал, опустив голову на руки. Еще совсем недавно меня тоже клонило ко сну, но сейчас я окончательно взбодрился и окончательно протрезвел. Друг протянул мне еще один рассказ. Прочти этот, шепнул он. Я положил его рядом с собой. Закончил тот, что был у меня в руках, и взялся за указанный дантистом.
Когда я дочитывал последний из рассказов той ночи, открылась внутренняя дверь и вышел мужчина примерно нашего возраста, но казался он гораздо старше, он улыбнулся нам, прежде чем неслышной походкой направиться в патио. Это отец Хосе, сказал мой друг. Снаружи донесся какой–то жестяной звук, потом шаги, ставшие более энергичными, звук льющейся на землю мочи. В других обстоятельствах этого было бы достаточно, чтобы я напрягся и целиком сосредоточился на желании разгадать и в некотором смысле сопрячь эти звуки, но теперь я даже не оторвался от чтения.
Человек никогда не прекращает читать, хотя книги заканчиваются, и точно так же человек никогда не прекращает жить, хотя смерть — факт бесспорный. И тем не менее наступил момент, когда я разделался с последними страницами. Мой друг отложил рассказы еще раньше. Он выглядел уставшим. Я сказал, что нам пора ехать домой. Поднимаясь, мы еще раз посмотрели на безмятежно спящего Рамиреса. Снаружи начинало светать. В патио никого не было, и окрестные поля выглядели заброшенными. Я подумал: а куда, интересно, подевался отец Хосе? Чуть позже друг кивнул мне на свою машину и сказал: как странно, оказывается, машина не выглядит странной в такой рамке. В такой ни с чем не сравнимой рамке, сказал он уже отнюдь не шепотом. Голос его, по–моему, звучал как–то непривычно: звучал хрипло, словно дантист всю ночь без умолку кричал. Давай поедем завтракать, сказал он. Я кивнул. Давай поговорим о том, что с нами произошло, сказал он.
Тем не менее, покидая эти захолустные места, я понял, что мы мало что сможем выразить словами, вспоминая минувшую ночь. Мы оба чувствовали себя счастливыми, но и знали наверняка — не было нужды сообщать об этом друг другу, — что будем не в состоянии размышлять или рассуждать о природе того, что нам довелось пережить.
Когда мы добрались до дома и пока я разливал виски по стаканам, мой друг, прежде чем отправиться спать, застыл, рассматривая две гравюры Кавернаса, висящие на стене. Я поставил его стакан на стол и развалился в кресле. Я ничего не сказал. Дантист разглядывал гравюры — сперва уперев руки в боки, потом схватившись за подбородок и, наконец, запустив всю пятерню в волосы. Я засмеялся. Он тоже засмеялся. На минуту в голове у меня мелькнула мысль, что вот сейчас он снимет гравюру со стены и начнет методично и неспешно рвать на мелкие кусочки. Но вместо этого он сел рядом со мной и выпил виски. Потом мы отправились спать.
Но спали мы недолго. Всего часов пять. Мне приснился дом юного Рамиреса. Я видел, как дом возвышается посреди пустоши и свалки — на холодном мексиканском высокогорье, такой как есть, лишенный всякой нарядности. Такой, каким я видел его в ту воистину литературную ночь. И на краткий миг мне приоткрылась тайна искусства, его сокровенная природа. Но затем в том же сне появился труп старой индеанки, умершей от рака десны, а что было дальше, я позабыл. Кажется, бдение у ее гроба происходило в доме Рамиреса.
Проснувшись, я рассказал свой сон или то, что мне запомнилось из этого сна, другу. Ты плохо выглядишь, сказал он. На самом–то деле плохо выглядел он, хотя я умолчал об этом. Вскоре мне стало ясно, что я хочу побыть один. Когда я заявил, что собираюсь пройтись по городу, на лице его промелькнуло облегчение. После обеда я заглянул в кинотеатр и заснул где–то в середине фильма. Мне приснилось, будто мы решили покончить с собой или заставляли покончить с собой каких–то других людей. Я вернулся домой. Друг ждал меня. Мы пошли ужинать и пытались обсудить то, что с нами произошло накануне. Ничего не вышло. В конце концов разговор переметнулся на общих приятелей из столицы, на тех, кого мы вроде бы знали, но о ком на самом деле не знали совершенно ничего. Ужин, против всякого ожидания, прошел вполне приятно.
На следующий день, а это была суббота, я проводил его до клиники, где он должен был пару часов отработать, занимаясь беднотой. Таков мой вклад в общее дело, тут я выступаю волонтером, сказал он обреченно, когда мы садились в машину. Я же для себя наметил, что в воскресенье уеду в столицу, и в глубине души что–то велело мне провести побольше времени рядом с другом, ведь я не знал, когда мы снова увидимся.
Довольно долго (сколько, не рискну сказать) мы втроем — дантист, студент–стоматолог и я — сидели и ждали, когда же появится хотя бы один пациент, но никто так и не пришел.
Фотографии
Это для поэтов, для поэтов Франции, думает затерявшийся в Африке Артуро Белано, листая что–то вроде фотоальбома, где поэзия на французском языке воздает должное самой себе, вот сукины дети, думает он, сидя на полу, словно сделанном из красной глины, но пол этот никакой не глиняный, в нем нет даже намека на глину, и тем не менее он красный, скорее даже медно–красный, хотя в полдень становится желтым, Белано сидит, положив книгу между ног, толстую книгу в девятьсот тридцать страниц, то есть можно сказать в тысячу или почти в тысячу, в твердом переплете, «Современная французская поэзия после 1945 года», составленную Сержем Брендо, изданную «Бордасом», сборник небольших статей обо всех поэтах, пишущих по–французски в разных странах мира, во Франции или Бельгии, Канаде или Магрибе, в Африке или на Ближнем Востоке, что слегка умаляет значение того чуда, что я нашел эту книгу здесь, думает Белано, ведь если в нее включены и африканские поэты, понятно, почему несколько экземпляров проделали путь до Африки в чемоданах тех самых поэтов либо в чемоданах какого–нибудь книготорговца–патриота (своего языка), ужасно наивного книготорговца, хотя остается чудом то, что некий экземпляр кто–то забыл именно здесь, в покинутой людьми и Богом деревне, где остался только я один да призраки суммистов,[31] и вообще тут мало что осталось, кроме книги и изменчивых красок земли, и это занятно, поскольку земля и вправду через какие–то промежутки времени меняет свой цвет, по утрам она темно–желтая, в полдень — желтая с эдакими каннелюрами из воды, да, из затвердевшей и грязной воды, а потом никто уже не захочет на землю и взглянуть, думает Белано, глядя на небо, по которому плывут три облака, как три знака на синем лугу, на лугу догадок или на лугу мистологий,[32] и удивляется нарядности облаков, которые плывут вперед несказанно медленно, он рассматривает фотографии, поднеся книгу к самым глазам, чтобы оценить эти лица, каждый изгиб, каждую судорогу, хотя это слово вряд ли здесь подходит, и тем не менее оно очень даже подходит, у Жана Пероля, например, лицо такое, будто он слушает анекдот, или вот Жеральд Невё (которого он прежде читал): его словно ослепило солнце либо он попал в чудовищное смешение июльской и августовской жары, а это способны вынести только негры или немецкие и французские поэты, а вот Вера Фейдер, которая держит и гладит кошку так, словно держать и гладить — это одно и то же, думает Белано, а вот Жан–Филипп Салабрёй (которого он прежде читал), такой молодой, такой красивый, похожий на киноактера, и он с ухмылкой смотрит на меня из смерти, говоря мне или тому африканскому читателю, которому принадлежала эта книга, что тут нет никакой загадки, что духовные блуждания бесцельны и тут нет никакой загадки, и потом Белано закрывает глаза, но не смотрит на землю, потом открывает их и переворачивает страницу, а вот и Патрис Кода с лицом человека, который колотит свою жену, да что я говорю — жену, нет, невесту, а вот Жан Дюбак с лицом банковского служащего, грустного и мало на что надеющегося банковского служащего, к тому же католика, а вот Жак Арнольд с лицом управляющего тем же банком, где работает бедный Дюбак, а вот Жанин Мито, у нее большой рот, очень живые глаза, это женщина средних лет, с короткими волосами и длинной шеей, выражение лица выдает тонкое чувство юмора, а вот Филипп Жакоте (которого он прежде читал), тощий, с лицом хорошего человека, хотя, возможно, думает Белано, это скорее лицо хорошего человека, которому не стоит слишком доверять, а вот Клод де Бюрин, воплощение Аниты Сиротки,[33] даже платье, вернее, та часть платья, которую позволяет увидеть фотография, это точь–в–точь платье Аниты Сиротки, но кто такая эта Клод де Бюрин? — спрашивает себя вслух Белано, который остался один в африканской деревне, откуда все ушли или где все поумирали, он сидит, согнув колени, а его пальцы с неправдоподобной скоростью перелистывают страницы «Современной поэзии» в поиске сведений про эту поэтессу, и наконец, отыскав их, он читает, что Клод де Бюрин родилась в 1931 году в Сен–Леже–де–Винь (Ньевр) и что она является автором «Писем в детство» («Ружери», 1957), «Хранительницы» («Солнце в голове» — хорошее название для издательства, — 1960), «Фонарщика» («Ружери», 1963), «Бедер» («Либрери Сен–Жермен–де–Пре», 1969), и нет больше никаких биографических сведений, как будто в возрасте тридцати восьми лет, после публикации «Бедер», Анита Сиротка исчезла с лица земли, хотя автор или авторша статьи говорит про нее: Claude de Burine avant toute autre chose, dit l’amour, l’amour in'epuisable,[34] и тут в перегретых мозгах Белано все проясняется, если человек dit l’amour, то он прекраснейшим образом может исчезнуть в тридцать восемь лет, и особенно, да, особенно, если человек этот является двойником Аниты Сиротки — такие же круглые глаза, такие же волосы, брови, как у тех, кто долгое время провел в приюте, выражение оторопи и боли, боли, отчасти смягченной ее же карикатурностью, и тем не менее это боль, и тут Белано говорит сам себе: вот где я найду много боли, и возвращается к фотографиям, и отыскивает под фотографией Клод де Бюрин — между фотографиями Жака Реда и Филиппа Жакоте — моментальный снимок Марка Алена и Доминик Трон, сфотографированных вместе в миг расслабления, Доминик Трон совсем не похожа
Рота Его Величества
Новые герои
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
Адептус Астартес: Омнибус. Том I
Warhammer 40000
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
