Штрафники
Шрифт:
– Этого только за смертью посылать.
В те дни я жестоко обморозился, раздутые черные щеки лупились, уши как у слона. Врач обмотал меня бинтом с какой-то вонючей мазью, но я вскоре сорвал бинт: кончишься не от пули, а от вони.
Тогда он и произошел, тот памятный случай. Один наш двухкрылый самолетик приземлился как раз между немецкими позициями и нашими. На ледяном поле. Летчика, пока он бежал к своим, немцы скосили из пулемета. А самолет... самолет, похоже, уцелел, и было приказано его вытянуть
Конягин построил нас и, по обыкновению, не сказал, а выпалил:
– Поелику работа на ничьей земле, стрелять будут и в голову, и в задницу; кто по-пластунски ползать разучился, может там и остаться, пойду я и... кто еще?
Подняли руки механик сбитого самолета и я.
– Ты-то куда, слоновьи уши?
– Конягин усмехнулся.
– Тут со смертью игра...
Я ответил с давней обидой, четко, как отрапортовал:
– Товарищ инженер-капитан! Сами сказали - меня только за смертью посылать.
Кто-то в строю засмеялся. Конягин отвернулся, не удостоил ответом, мол, о чем тут говорить, не по Сеньке шапка.
– Еще один человек нужен, - озабоченно произнес механик сбитого самолета.
– Двоим не обойтись.
– Нужен тебе, бери!
К передовой нас подтащили на санях-розвальнях, вместе с тросом и железным барабаном, которые я жирно смазал тавотом, вонявшим, по определению солдат-пехотинцев, тухлой рыбой. К окопам, выдолбленным в мерзлой глине, добирались ползком, таща за собой волокушу с нашим нехитрым оборудованием.
Оставалось малое... доползти ночью до оставленного самолета, набросить петлю буксирного троса на стойки шасси.
А сверху, с бугра, немецкий пулеметчик бьет веером. И днем, и ночью. Снег порошит...
Мы окоченели в глиняном окопе, наконец в полночь пехотный майор выделил двух автоматчиков для охраны; Конягин, оглядев нас, приказал своему технику приторочить трос к его брезентовому поясу. "Сам пойду", - сказал. А мне вручил телефонную трубку - прямая связь с авиаполком.
Конягин и автоматчики, в белых маскхалатах, нырнули в какой-то лаз и показались уже там, на ничьей земле, метрах в десяти от окопов. За нашими спинами жахнула несколько раз пушчонка, не то для ободрения, не то чтоб отвлечь немцев. И снова тихо.
Немцы запустили с холма ракету, одну, другую, словно разбиваются ракеты об облака, осыпаются огненной пылью...
Белое поле мертво. Развороченная зенитка поблескивает вдалеке, а самолет, маленький, темный, едва различим. Чему поблескивать? Фанера, перкаль, винт деревянный. Мотор мог отсвечивать, конечно. Чихалка железная, "М-11". Да, видно, пробило цилиндр. Вырвало масло, залило все густо...
Каждая ракета, каждый прожекторный луч, метавшийся по полю, казалось, все погубит. Иногда остановится луч, в лоб бьет.
Лезть туда страшно, а ждать -
Около часа прошло, пока Конягин, в снегу по брови, руки ободраны, в крови, ввалился в окоп. Прохрипел мне: "Давай!" Я тут же закрутил рычажок полевого телефона, вызвал свой полк, произнес сугубо секретное слово: "Рыба на крючке".
Вскоре затарахтел над нами командирский "ПО-2", крутанулся раз-другой над полем. Самолетные огни, конечно, потушены. Чего он крутится? Как раз над крокодильей пастью! Там счетверенных пулеметов набито, зениток скорострельных... ох, эти игры!
А тут снова пошли ракеты, полоснул вдоль поля прожектор. Оказалось, наш самолет поставил дымовую завесу, даже яростный прожекторный луч не мог пробить насквозь невидимого и густого, как сажа, дыма, повисшего над "ничьей землей". А о ракетах и говорить нечего... Тускнели в дыму, никакого от них прока...
Мы вертели металлический барабан остервенело, трос, обляпанный снегом, резал песок и глину бруствера как ножом. Почти до самых окопов доволокли самолет, благо он на лыжах; счастье, неглубоко вмерзли лыжи, рванули раз-другой, а там уж пошел ходко...
Немцы заметались. Пулеметы свои красные пучки вытатакивают, кладут их то веером по снегу, то к небу тянутся трассы. Бить-то по чему? Тьма. Мрак. Собственной руки не видно. А тут еще дым, - что горит?!
Пропела "гитара" - шестиствольный миномет. Послушали мы, приткнувшись к льдистой глиняной стенке окопа.
Коняга сделал, что мог, и все точно, да только угодила в бензобак, видать, мина. У самого бруствера. Весело он занялся, наш фанерный броненосец. Белое пламя металось туда-сюда, закручивалось спиралью.
– Хоть погрелись, - сказал в утешение пехотный майор, заталкивая нас в землянку, чтоб не прикончило гостей шрапнельным осколком.
Вернулись понурые. Не получилось. В ожидалку - пустой самолетный ящик - набилось этой ночью больше народа, чем всегда. Послушать, как съездили на "передок". А что рассказывать?..
Я принялся топить железную печурку. Сырые ветки, смоченные в бензине, трещали усыпляюще. Затухала печка.
– Подкладывай, что есть!
– кричали мне со всех сторон.
А что было, кроме большущих стоп листовок, сваленных по углам ящика?
Листовки были красивые, в несколько красок, порой на глянцевой бумаге, и все как одна призывали немцев сдаваться в плен. Некоторые так и назывались - "Пропуск в плен". Но в феврале 1942 года почему-то никто из немцев с нашими "пропусками" не появлялся, и авиаторы, народ смекалистый, немедля приспособили листовки "для растопки". Когда топишь листовками, дым из трубы идет белый, почти невидимый. Ни разу нас ни артиллерия не накрыла, ни пикировщик не взорвал. Под шелест горящих листовок воевать веселее...