Штрафной удар
Шрифт:
Продвигаться далеко не хотелось – еще неизвестно, как сложится обстановка, но Андрей Матюхин все-таки прошел метров на сто дальше предполагаемого вначале места.
Конечно, ребята сразу заметили это отклонение от намеченного плана и подумали, что у командира есть какие-то особые тому основания. Ведь каждый понимал, что чем ближе они подберутся к позициям, тем больше надежд на то, что противник не наткнется на них при выдвижении, тем быстрее можно будет преодолеть передовую и тем меньше опасность попасть под разрывы своих снарядов. И хотя Матюхин поступил так скорее по инстинкту разведчика, лишь потом обдумав и обосновав решение, оно тоже ударило по убежденности, будто все идет не так, как надо. Командир,
Здесь, в горьковато и пряно пахнущих зарослях, в настороженной тишине, исчезала страстная напряженность и обострялись чувства. Слух уже приноровился отсортировывать – отбрасывать перестрелку и разрывы, музыку и шумок ветерка, а ^лавливать шорох бурьянов, тонкое позвякивание консервных банок, развешанных, как бубенчики, на невидимых проволочных заграждениях противника, и, наконец, даже костяной размеренный стучок жучиных лапок по крепкому, налитому листу.
С этой минуты слияния с тишиной, обострения всех чувств до почти звериной чуткости и кончились связи с тем, что они оставили в траншеях, за уже аккуратно восстановленным безмолвными саперами минным полем. Все это отрезалось, ушло в прошлое вместе с сомнениями, предчувствиями, страстями и напряжением. Теперь каждый стал самим собой, обнажив свою главную человеческую сущность, и вместе с тем каждый словно слился со всеми. Они уже не только понимали, а ощущали друг друга. Общие мысли, общие решения, общие рефлексы не казались чем-то удивительным. Они были закономерны, потому что всех связывала одна задача, одна опасность и примерно равный уровень боевой подготовки и боевого опыта.
Без команды они сняли пилотки – каски они оставили, чтоб не звенели, – и натыкали за их отвороты траву, без команды стали расползаться на стороны и без команды определили и дистанцию этого безмолвного расползания, и ту единственно правильную позицию, с которой удобней всего прикрыть огнем товарищей. Окопчиков не отрывали, а телом нащупали старые минные воронки, оплывшие, мелкие, или просто выемки на почве и, осторожно поерзав, вдавились в землю. Тихонько, подрезая ножами стебли, проделали узкие проходы-амбразурки в стене бурьяна. Через эти амбразурки и наблюдали за скатами занятых противником высот, но самой лощины не видели. Они только слушали ее.
Но до них доносился только монотонный, размеренный и раньше не замечаемый треск кузнечиков. От него зазвенело в ушах и стало казаться, что из-за этих чертовых усатиков не услышится, как поползет противник Над лощиной иногда проносились ночные безмолвные птицы, в дебрях трав и бурьяна что-то шевелилось, попискивало и постукивало. Но все это перекрывалось общим звоном кузнечиков.
Когда звон стал нестерпимым, он стал как бы стихать, но не сразу, вдруг, а волнами, прорывами. В невидимой звучащей стене образовывались как бы провалы, проходы. И это было так необычно, что Сутоцкий и Шарафутдинов переглянулись, и оба поняли – противник начал выдвижение. Легкий шорох, передаваясь от стебля к стеблю, пугал кузнечиков, и они сторожко замолкали Стало понятным, почему они раньше не слышали кузнечиков. Когда они выдвигались, усатики таились, а когда разведчики примолкли, они затрещали.
Как проползли немецкие саперы, разведчики, в сущности, не Услышали Только некурящий Гафур почувствовал по неуловимо изменившемуся запаху. Прокатилась вначале терпкая и горькая волна – ползущие обрушили пыльцу, и ее подхватил неслышный ветерок, – а потом пришла едва уловимая рябь хорошо смазанной кожи, пота и машинного масла. Потом все восстановилось: и ровный горьковатый запах, и звон кузнечиков.
Часам к трем ночи на скате высоты проплыли неясные колеблющиеся тени, донесся приглушенный, смутный шум и легкий не звон, а скрежет металла. Звенящая стена быстро таяла, и стало очень тихо. Страшно тихо. Тишина все явственней
Бурьян скрывал это выдвижение, и потому опять было вернулось чувство обреченности на неуспех, но его смяли серии непосредственных впечатлений, сиюсекундных мыслей. Противник мерещился со всех сторон, но появился неожиданно. Прямо на лежавших правее, ближе к оси неприятельского выдвижения, Су-тоцкого и Шарафутдинова вышло не менее десятка солдат.
Они шли уступом, пригнувшись и немного боком, выставляя автоматы Они должны были наткнуться на разведчиков, но Гафур волчком развернулся и, махая рукой в сторону советской передовой, яростно прошипел:
– Шнель! Шнель!
Двое первых немцев осторожно обошли Сутоцкого, и все пошли дальше – пригибаясь, таясь, объятые тем отключающим сознание напряжением, которым отличается преддверие всякого, а тем более ночного боя.
На Матюхина и Грудинина противник не наткнулся. Теперь все четверо мечтали об одном, чтобы скорее все началось и можно было бы действовать: лежать стало невмоготу.
Но бой не начинался. Основная волна наступающих, видно, залегла, выравнивая боевые порядки. Сзади подкатывала вторая, уже редкая, – ячейки управления, связисты, передовые наблюдательные, пункты и многое иное, что пехота считает безнадежно тыловым, но что всегда рядом с пехотой и принимает на себя тот же огонь и те же опасности.
Когда мимо него проходили немцы, Сутоцкий обреченно думал: «Вот и все. Вот и конец». И готовился рвануть гранату. Ничего иного он придумать не мог. Но когда фрицы прошли, он с неожиданно вспыхнувшим весельем подумал: «А что, может, и нужно вот так – нахально?» И это ощущение веселой удачи скрасило первые минуты ожидания, но оно проходило, и стало казаться, что наши уже прозевали противника, что он прошел в тыл и сейчас начнет расстреливать заснувших, опростоволосившихся бойцов и командиров.
И хотя Николай понимал, что быть этого не может, – ночная передовая всегда настороженней дневной, – все-таки думалось самое плохое, и поэтому все сильней хотелось поднять стрельбу, заорать, пустить в ход гранаты, чтобы предупредить своих о страшной опасности. Но они лежали, сдерживая себя, и ждали.
В хорошо работающей военной машине противника, вероятно, щелкнуло какое-то реле, соединились контакты, и по единой, общей для всех цепи пролетели нужные сигналы, потому что почти одновременно в разных местах – справа, слева и сзади – немецкой обороны полыхнули всполохи выстрелов: розовато-белые гаубичные, чуть потемнее – пушечные и почти багровые – минометные. Они раздвинули и подняли темное небо и слизали слабо мерцающие звезды.
Потом пронеслись звуки. Ухающие – гаубичных выстрелов; хлесткие, звенящие – орудийных и похожие на хлопки – минометные. Все перекрыли режущие, берущие за сердце, до чертиков противные вопли реактивных минометов – «скрипунов». И вслед за этим небо над лощиной стало плотным от свиста и воя снарядов и мин. Они обгоняли и, кажется, терлись друг о друга.
Вся эта масса металла, пересекаясь, ударила и по нашей обороне, и в ее глубине. Разрывы встали густо, расцветали ярко и стремительно красиво, на мгновение подсвечивая столбы земли и дыма. Как-то естественно и просто из этой мощной и словно бы неторопливой сумятицы разрывов вычленились одинокие автоматные очереди. Потом они слились, перемешались с пулеметными. Бой сразу набрал силу, и поначалу разведчики, оглядываясь назад и представляя, что сейчас творится в их такой обжитой и родной обороне, даже не заметили, как невысоко над ними пронеслись пулеметные трассы и легли на границе прохода в минных полях противника. Дзот, из которого они вышли на задание, жил, и пулеметчики делали свое дело, работали на них, на разведчиков.