Штрихи к портрету
Шрифт:
Астангов ободряюще кивнул.
— А если предъявить набор слов не безразличных, но значимых по-разному и из разных жизненных ситуаций, — нельзя ли будет в этом винегрете уловить по реакции человека, каковы его чувства и отношение к разным понятиям… Я невнятицу несу, простите, но слова-стимулы должны обозначать целые области.
О свободе, о любви, о предательстве. Будет он на что-то реагировать выборочно и сильнее? Так что, если букет составить из этих впечатляющих слов, нельзя ли будет по нему что-то сказать о человеке?
— Понимаю, кажется,
Рубину хотелось возразить, что в этих стенах его слова оговоркой не звучат, но он сдержался.
— Вот я сейчас, к примеру, — сказал он медленно, — у вас на соседнем этаже наткнулся на портрет Ахматовой и вспомнил, как сидел у вас поэт Бродский. Я в те годы с ним дружил. Смутность моя душевная от этих мыслей вам, конечно, понятна?
Астангов с той же приветливой полуулыбкой продолжал смотреть на Рубина, только сейчас она застыла чуть, и яркий светлячок мелькнул у него в глазах. И исчез.
— Это не зафиксируешь, — с сожалением ответил он — Тут неизвестно, что ловить. У нас когда-то делал подобные опыты один сотрудник, очень способный человек. Но потом он их забросил и ушел из института вообще. Да вы наверняка ведь знаете многих моих коллег, если писали о нашей области. Фальк — вам знакомо это имя? Докторскую уже закончил, исследователь Божьей милостью. Все бросил и ушел.
— Слышал, — подтвердил Рубин. — Знаю. Я многих ваших коллег знаю.
— А Фальк почему от нас ушел, тоже знаете?
– неназойливо спросил Астангов.
— Знаю: из чистоплюйства и брезгливости, — быстро ответил Рубин. Отчего-то этот скользкий поворот разговора успокаивал его, словно почесывал в душе больное место.
— Полагаете, что он был прав? — доверительно спросил Астангов.
— Не возьмусь судить, — пожал плечами Рубин, вдруг соображая, как нелепа их беседа в этих стенах. Наплевать, подумал он. — Но в чем-то я его понимаю, если честно сказать.
— Вопиющей глупостью это было, — настойчиво и убедительно сказал Астангов, — кому от этого вред и польза? Прежде всего, тут очевидный вред больным, поскольку был он превосходный диагност. Самому себе огромный урон, ибо лишился возможности работать на лучших в мире приборах: японских, американских, западногерманских. Нас ведь не стесняют в валютной аппаратуре, как вы догадываетесь. И науке вред, ибо сбежал от нее, а был талантлив по-настоящему, экспериментатор по самой природе своей. И идей фонтаны били. До сих пор у нас многие на его идеях работают. А что нашел взамен? А ведь наука без него обойдется: если не он, то другие — медленней или быстрее — а сделают.
По запальчивости хозяина кабинета видно было понятно, как оскорбительно задел его вольный
— А вы знаете, что с ним было потом? — возбужденно спросил Астангов.
— Да, в лагере сидел, — ответил Рубин очень буднично.
— Верно, — Астангов навалился широкой грудью на массивный стол, так сильно перегибаясь к Рубину словно самим движением этим хотел его убедить. — Весь наш институт, всю психиатрию нашу объявил карательной — разве это не клевета?
— Вы хотите сказать, что мало ему дали за это мнение? — непонятливо спросил Рубин.
Астангов легко откинулся на спинку кресла.
— Нет, ни в коем случае, — сказал он чуть обидчиво, даже губы по-детски оттопырив, так расстроился от подозрения в кровожадности. — Ни в коем случае. Просто не следует огульно оскорблять всю науку и всех, кто ею занимается, за деяния нескольких политиканов от науки.
— Но ведь он, кажется, и обвинял только их? — осторожно спросил Рубин. — Я, признаться, не очень осведомлен. Там какие-то конкретные фамилии были, кажется.
— Нет, еще всех нас в молчании обвинял, в попустительстве и потакании, то есть в негласном сотрудничестве с преступниками от медицины, — аккуратно произнес Астангов, и слышно было, что это — наизусть, а не просто близко к тексту.
Рубин секунды три помолчал. Да и сказать ему, по сути, было нечего. Сколько раз уже участвовал: он в таких разговорах — с физиками, биологами, математиками… Каждый соглашался, что кошмар творится в его отрасли, работающей на убийство и войну, однако тут же каждый спешно и подробно уверял, что чист от скверны его личный интеллектуальный подвал, где он делает чистую науку, служа целям абстрактного познания. Наиболее честные просто пожимали плечами: что делать — мне там интересно, и ничем иным я заниматься в этой жизни не могу. Время. Призвание. Судьба.
— Да, наверно, он преувеличил, — нехотя сказал наконец Рубин. — Только уже дети наши, даже внуки достовернее решат, чья была правота. И моральная, и интеллектуальная. Если эти две правоты вообще разделимы, конечно. Вы не согласны?
— Согласен, — вяло откликнулся Астангов, явно тоже теряя интерес к разговору. Он жалел, наверно, что вообще поддержал эту тему в своих стенах, достаточно зловещих. — Заходите при случае, побеседуем, всегда со свежим человеком интересно.
И крепко пожал Рубину руку, проводив до двери кабинета — снова статный, преуспевающий, значительный.
Вечером того же дня Рубин сидел у Фалька, не терпелось обсудить дневной разговор. Лысый и щуплый Фальк был, как всегда, насмешливо весел. Рубин его ни разу не видел тоскливым или понурым — Фальк признался ему как-то, что знает часы и сутки тяжелейшей депрессии, но в такие дни просто не видится ни с кем, выключает телефон и отсиживается за чаем и книгой, пока не приходит в норму Фальк единственное сетовал порою вслух: что непростительно ленив и разбросан.