Шунь и Шунечка
Шрифт:
Но все это было бесконечно мелко, едва-едва хватало на жизнь, достойную бывшего дантиста. Очкасов призадумался, перечитал “Золотого теленка”, с друзьями, конечно, посоветовался — и запустил проект “Народный автомобиль”. Интервью по телевизору дал, сделав для начала пару релаксирующих обывателя пассов.
— Как дела у вас во рту? — поприветствовал он сограждан и немедленно перешел к делу. — Преступный режим всегда вас дурил, а у нас все будет по-честному.
Так прямо и сказал, даже побожился в экран, оставив на напудренном лбу пятно из трех православных точек. “Далеко пойду!” — подумал в этот момент он про себя. “Далеко пойдем, теперь вместо социализма со свиным рылом капитализм с человеческим голосом из себя выведем!” —
И недаром: нос был особенной очкасовской гордостью. Его отличительной особенностью являлось то, что он все время менял форму и казался приставленным. То он оттопыривался рязанской картофелиной, то свисал греческой оливкой, то вставал кавказским Монбланом, то горбатился вульгарным еврейским шнобелем. Неизменным оставалось одно: при любых обстоятельствах нос оставался таким огромным, что сторонним людям было трудно заглянуть в очкасовские глаза. “Плохо ли это?” — спрашивал он сам себя. И отвечал отрицательно.
Перед арендованным на недельку московским Манежем Очкасов повесил растяжку “Газанем? Так пахнут мечты!”, в самом здании посадив пенсионеров в убедительных бухгалтерских нарукавниках и со счетами. Они сидели в этом стойле и брали деньги всего за два колеса, обещая, что ровно через год можно будет придти сюда же за настоящими ключами. Доверчивая публика мелко дрожала от возбуждения и занимала очередь с ночи. Явившись на то же самое место ровно через четыре ненастных времени года, удивленные вкладчики обнаружили, что в Манеже происходит выставка эротической порнографии. И больше ничего. Пообнимавши друг друга с расстройства, они пили водку на брудершафт, решив, что и поделом им. Очкасов же в очередной раз убедился, что русский народ по-прежнему любит топать в сторону светлого будущего, где по справке из ЖЭКа все дают в порядке живой очереди и задарма. И топает народ не куда захочет, а куда позовут. Эту непоседливость Очкасов считал положительной чертой его национального характера.
С тех пор у Очкасова пошло-поехало полной чашей: беспошлинный ввоз сигарет и крепких напитков с благословения самого патриарха, вывоз черной икры под видом гуталина, долевое участие в приватизации стратегической авиации и принадлежащих ей бомб. Корпуса бомб умельцы из ВПК распиливали рашпилем на сверхпрочные ромбики и толкали иностранным борцам за мир. Открытые всем сквознякам, умельцы сидели на щелястых ящиках в переходах метро. На груди у них болталась картонка с надписью “Подайте на разоружение!”. Для начинки из бомб Очкасов подыскивал клиентов посерьезнее.
По кремлевскому ящику Очкасов больше не светился — подозревал, что носители эгалитаристского гнева способны преодолеть любые препятствия, включая его высоковольтный забор. Они сердили Очкасова своей слепотой. На закрытых заседаниях Ближней Думы он от отчаяния всплескивал сильными руками: “Ну как эти апельсиновы не поймут: не оранжевая у нас страна, не цитрусовая у нас республика, а полноценная банановая держава! Фатально неправ был покойный Вертинский, валивший все фрукты в одну помойную кучу. “В бананово-лимонном Сингапуре”, — сказанул тоже. Ладно, это он в эмиграции от тоски по родине ошибочно утверждал. А вот мы, обитатели средней полосы немаркого цвета, бананы с лимонами не путаем, тщательно их разделяем. И главное, властвуем, Господь нам в помощь, ветер нам в спину”.
Вообще-то газетное дело было для Очкасова непрофильным бизнесом — теперь он владел протянутой проклятым им режимом трубой. А это уже была гарантия обеспеченной старости. В этом бизнесе Очкасову
Очкасовская труба была прокинута от Тюмени до самой Великой китайской стены. По этой стеночке он гарцевал не однажды, но без всякого толку: китайчата придерживались мнения, что за стеной ему делать нечего, в ее приватизации — даже какой-нибудь пары метров! — ему решительно отказывая.
— Да что вы меня боитесь! Я же вам не кочевник какой-нибудь! — горячился Очкасов.
— Нет, нам и так хорошо, не первый век за стеной рис палочками кушаем.
Для национального престижа это было обидно. Мелкими, очень мелкотравчатыми оказались китайчата — как по росту, так и по душе. Из чувства ущемленной гордости великоросса и родилась газетенка. Нажитый капитал просто обязывал Очкасова быть патриотом. Его и вправду потянуло к духовности, основой которой, как каждому известно, является русский разговорный язык.
В своей монографии “Мистический опыт пользователя великого и могучего”, защищенной в качестве докторской диссертации, Очкасов, в отличие от упоминавшегося много раньше дряхлого маразматика, отмечал: “Родной язык — это такая великая прачечная, в которой отмываются вовсе не деньги, как могут подумать некоторые. Эта прачечная отмывает нас, грешных, от всего наносного”. Это был основной тезис, выставленный к защите. У членов ученого совета не хватило для возражения слов. Защищая родной разговорный язык от недобросовестных пользователей, Очкасов, естественно, заинтересовался и изящной словесностью — основав благотворительный литературный фонд “Идиот”. Подавляя брезгливость, литераторы принимали чеки из очкасовских рук с низким поклоном. Справедливости ради следует заметить, что поклон получался у них вполне естественным.
Наряду с фотографиями, на которых Очкасов предъявлял себя вместе с другими членами Ближней Думы, стены служебного кабинета украшала и писанная маслом картина находившегося ныне в фаворе художника Ваяшвили: Очкасов в обнимку со Львом Николаевичем Толстым. Оба были реалистично нарисованы в полуторную величину. Толстой был в толстовке, а Очкасов — в “очкасовке”, рубашке с открытым воротом вальяжного гавайского типа. Очкасов утверждал, что у него часто болит душа за Россию — вот и носил такую рубашенцию, чтобы было удобнее держаться за сердце. Толстой привычно засунул мозолистые руки за поясок, Очкасов же спрятал их в карманы мятых шортов. Очкасов что-то шептал старику в бороду, Толстой навострил уши и внимательно слушал. Именно внимательно, а не с недоверием, как утверждали думские остряки. При этом художнику непонятным образом удалось достичь поразительного эффекта: нос у Очкасова как-то скукожился, и зритель наконец-то смог заглянуть ему в глаза. Впрочем, это не совсем так. Скорее, Очкасов заглядывал тебе в душу: сколько ни кружи вокруг него, глаза неотступно следовали за зрителем. Так что зритель ощущал себя уже не зрителем, а дичью. Или “объектом”, как, потупив глаза, выражаются сотрудники спецслужб.
По совокупности достижений картина Ваяшвили тянула на государственную премию “Большая картина”. Увидев двойной портрет, тайные недоброжелатели Очкасова, а их насчитывалось немало — почитай вся Ближняя Дума в полном составе, — оставшись в кулуарах без портретированного, хохотали в голос и даже шипели. Очкасов по их поводу не испытывал никаких иллюзий, но мысль его всегда работала на перспективу: “Ничего, лет через двести все будет казаться не таким однозначным. Лет через двести даты рождений и смертей подзабудутся, подсотрутся, и тогда все мы перестанем казаться круглыми идиотами”. При этой мысли он потирал свои большие хирургические ладони друг о друга.