Шутка
Шрифт:
Началось со Стани. Женился он в марте, а уже спустя месяц-другой стали доходить до него слухи, что его жена шляется по барам; он совершенно лишился покоя, писал ей письмо за письмом и, надо сказать, получал успокоительные ответы; но вскоре (стояло уже лето) навестила его в Остраве мать; проведя с ней всю субботу, он вернулся в казарму бледным и молчаливым; сперва не хотел ничего говорить — видно, стеснялся, но на второй день открылся Гонзе, а затем и другим, и вскоре об этом узнали все; Станя, поняв, что знают все, уже сам принялся во всеуслышание и без умолку говорить о том, что жена его пошла по рукам и что он-де собирается съездить домой и свернуть ей шею. И, не мешкая, попросил у командира два свободных дня; командир поначалу не решался дать ему увольнительную — слишком уж много поступало на Станю тогда жалоб из шахты и казармы, вызванных его рассеянностью и раздражительностью, — но в конце концов смилостивился и дал. Станя уехал, и с тех пор никто из нас больше не видел его. Что стряслось с ним — знаю уже понаслышке.
Приехал он в Прагу, накинулся на женщину (я называю ее женщиной, хотя ей было всего девятнадцать),
Эта женщина, которая якобы до сих пор срывает лавры среди богемной публики, довела до лиха не только Станю, но и нас всех. По крайней мере, нам так казалось, хотя и нельзя установить, существует ли между скандалом вокруг Станиного исчезновения и министерской комиссией, посетившей вскоре нашу казарму, действительно (как думали все) причинная связь. Но так или этак, наш командир был отозван, и на его место пришел молодой офицер (ему могло быть от силы двадцать пять), и с его приходом все изменилось.
Да, было ему лет двадцать пять, но выглядел он еще моложе, просто мальчишкой, и потому из кожи вон лез, чтобы его поведение было как можно более впечатляющим и снискало ему уважение.
У нас поговаривали, что свои речи он репетирует перед зеркалом и заучивает их наизусть. Кричать он не любил, говорил сухо и с предельным спокойствием давал понять, что всех нас считает преступниками. «Я знаю, что вы предпочли бы меня видеть на веревке, — сказал нам этот ребенок при первой же нашей встрече, — но если кто и будет висеть, так это вы, а не я».
Вскоре дело дошло до конфликтов. В памяти моей сохранилась прежде всего история с Ченеком, возможно, еще потому, что она представлялась нам ужасно смешной. Не могу не рассказать о ней: за год службы в армии Ченек сделал целую прорву крупных настенных рисунков, которые при нашем прошлом командире всегда получали истинное признание. Ченек, как я уже говорил, больше всего любил рисовать Жижку и гуситских воинов; чтобы доставить радость товарищам, он с удовольствием дополнял их изображением обнаженной женщины, которую представлял командиру в качестве символа Свободы или символа Родины. Новый командир тоже решил воспользоваться услугами Ченека и, вызвав его, попросил нарисовать что-нибудь для помещения, в котором проходили политзанятия. Он порекомендовал ему на сей раз оставить всех этих Жижек и «больше направить свое внимание на современность»: в картине должна быть изображена Красная Армия, ее единство с нашим рабочим классом, а также ее значение для победы социализма в Феврале. Ченек сказал: «Есть!» — и принялся за дело; несколько дней подряд он рисовал на полу на больших белых листах бумаги, а затем прикрепил их кнопками по всей стене комнаты. Впервые увидев готовую картину (высотой в полтора метра, шириной не менее восьми), мы буквально онемели: посредине стоял в геройской позе одетый по-зимнему, в меховой ушанке советский солдат с автоматом наперевес, а вокруг него располагались по меньшей мере восемь голых женщин. Две прижимались к солдату с обеих сторон, кокетливо возведя на него глаза, а он обнимал их за плечи и буйно смеялся; прочие женщины толпились вокруг, протягивая к нему руки, или просто стояли (одна даже лежала) и демонстрировали свои красивые лица.
Ченек встал перед картиной (мы ждали прихода политрука и были одни в комнате) и закатил нам примерно такую речь: «Так, стало быть, ребята, вот эта, что одесную сержанта, это Алена, она вообще была моей первой бабенкой, заполучила меня, когда мне только шестнадцать минуло, женушка офицерская, тут ей самое что ни есть место. Изобразил я ее точно, как она в те годы выглядела, теперь-то, почитай, похужела, но тогда, как говорится, была в теле, небось сами видите, особливо вот тут, в бедрах (он огладил их пальцем). Сзади она куда красивей смотрелась, вот тут я нарисовал ее еще раз (он подошел к краю картины и ткнул пальцем в голую женщину, повернувшуюся к зрителю задом; казалось, она куда-то уходит). Посмотрите на эту королевскую задницу, по размерам она, пожалуй, малость превышает норму, но это именно то, что мы любим. Я был тогда круглым идиотом, вспоминаю, как она обожала, чтобы ее били по этому самому заду, а я в толк никак не мог взять, что за дела такие. Однажды на пасху она все просила да просила, приди, мол, как положено по обычаю, с пучком вербы, вот я, значит, пришел, а она все твердит, хозяюшку побьешь, яичко найдешь, хозяюшку побьешь, крашеное найдешь, ну стал я ее этак символически по юбке хлестать, а она говорит, это разве битье, задери-ка ты хозяюшке юбку да хлобыстни как следует, задрал я это ей юбку, трусики снял и хлещу ее, идиот, вроде бы символически, а она переполнилась злобой и кричит благим матом, ну, ты, недоносок, будешь хлестать как положено! А я, известное дело, дурак дураком был, зато вот эта (он ткнул в женщину по левую руку от сержанта), эта Лойзка, эта была у меня, когда я стал уже взрослым, посмотрите, какие у нее маленькие грудки (показал), и невозможно красивая мордочка (тоже
Ченек кончил, а командир объявил, что картина не что иное, как оскорбление Красной Армии и должна быть незамедлительно снята; а против Ченека он, дескать, примет необходимые меры. Я спросил (вполголоса) почему. Командир услышал и поинтересовался, какие у меня возражения. Я встал и сказал, что картина мне нравится. Командир ответил, что он этому охотно верит, потому что картина — для онанистов. Я сказал, что скульптор Мысльбек тоже изображал свободу в виде обнаженной женщины, а живописец Алеш нарисовал реку Йизеру даже в виде трех обнаженных женщин; что так делали художники всех времен.
Мальчик-командир неуверенно посмотрел на меня и повторил приказ немедля снять картину. Но, видимо, нам все же удалось сбить его с толку — Ченека он не наказал; однако сильно невзлюбил его, а заодно и меня; Ченек в скором времени получил дисциплинарное взыскание, а немного спустя — и я.
Было это так: однажды наш взвод работал в глухом углу казарменного двора, орудуя кирками и лопатами; нерадивый младший сержант охранял нас не слишком строго, и мы, частенько опираясь на свой инструмент, болтали и даже не заметили, что неподалеку наблюдает за нами мальчик-командир. Мы увидели его в ту самую минуту, когда раздался его резкий голос: «Солдат Ян, ко мне!» Я, бодро подхватив свою лопату, встал перед ним навытяжку. «Вы так представляете себе работу?» — спросил он. Не помню точно, что я ответил ему, но ничего дерзкого в моем ответе не было — да и разве могло мне прийти в голову отравлять себе и без того нелегкую жизнь в казарме и попусту настраивать против себя человека, имевшего надо мной неограниченную власть. Однако после моего ничего не значащего и скорее даже растерянного ответа у него ожесточился взгляд, и он, шагнув ко мне, молниеносно схватил меня за руку и перекинул через спину отлично усвоенным приемом джиу-джитсу. Затем, присев на корточки, стал удерживать меня на земле (я не противился, разве что удивлялся). «Хватит?» — спросил он громко (так, чтобы стоявшие вдалеке тоже слышали); я ответил «хватит». Тогда он скомандовал мне встать и тут же перед построившимся взводом объявил: «Даю солдату Яну два дня губы. И не потому, что он нахамил мне. Его хамство, как вы изволили видеть, я пресек своими руками. Даю ему два дня губы потому, что он отлынивал от работы, и с вами, если что, разделаюсь таким же манером». И, повернувшись, он франтоватой походкой удалился.
Тогда я не мог испытывать к нему ничего другого, кроме ненависти, а ненависть отбрасывает слишком резкий свет, лишающий предметы пластичности. Я видел в командире лишь мстительную и коварную крысу, однако сегодня вспоминаю его в основном как человека, который был молод и любил играть. Молодые люди неповинны в том, что любят играть; не готовые к жизни, они поставлены ею в готовый мир и должны действовать в нем как готовые личности. Поэтому они поспешно хватаются за общепринятые формы, примеры и образцы, которые их устраивают и им к лицу, — и играют.
И наш командир был таков: не готовый к жизни, он был поставлен лицом к лицу с войском, которого совсем не понимал; он умел справиться с ситуацией лишь потому, что нашел для себя в прочитанном и услышанном подходящую, отработанную маску: хладнокровный герой детективных романов, молодой человек с железными нервами, укрощающий банду преступников, никакого пафоса, одно ледяное спокойствие, броская, сухая шутка, самонадеянность и вера в силу собственных мышц. Чем больше он осознавал свою мальчикообразную внешность, тем фанатичнее отдавался роли железного супермена, тем настойчивее демонстрировал его перед нами.