Шутовской хоровод
Шрифт:
— Критики подумают, что это проблемная картина. И они будут правы, черт возьми, они будут правы. Вы — живая проблема. Вы — сфинкс. Хотел бы я быть Эдипом и убить вас!
Опять эта мифология! Миссис Вивиш покачала головой.
Он пробрался сквозь хлам, загромождавший ему путь, и взял в руки холст, стоявший лицом к стене возле окна. Держа его в вытянутой руке и критически склонив голову набок, он принялся рассматривать его.
— Да, это хорошо, — тихо сказал он. — Хорошо. Взгляните -ка. — И, выбравшись снова на середину комнаты, он приставил картину к ножке стола, чтобы миссис Вивиш могла рассмотреть ее, не вставая с места.
Это была Майра в грозе и буре; это был вид на Майру, так сказать, сквозь ураган. Липиат исказил в портрете ее пропорции, сделал ее длинней и тоньше, чем она была на самом деле, превратил ее руки в узкие трубки, придал яркий металлический
— Вы изображаете меня так, — сказала наконец миссис Вивиш, — точно меня исковеркало порывом ветра. Все это показное неистовство — к чему оно?
Портрет не нравился ей, совсем не нравился. Но Казимира ее замечание привело в восторг. Он хлопнул себя по бедрам и снова разразился своим беспокойным хохотом, разлагающим лицо на составные части.
— Да, черт возьми, — кричал он, — вы правы! Исковеркало ветром. Вот именно: в самую точку. — Он снова принялся расхаживать взад и вперед по комнате, размахивая руками. — Ветер, великий ветер, живущий во мне. — Он хлопнул себя по лбу. — Ветер жизни, дикий западный ветер. Я чувствую его внутри себя, он дует, дует. Он уносит меня в своем порыве; ибо, хотя он внутри меня, он больше, чем я, он — сила, приходящая откуда-то извне, он — сама Жизнь, он — Бог. Своим порывом он несет меня навстречу враждебной судьбе, он заставляет меня работать, бороться. — Липиат был похож на человека, который ночью идет по опасной дороге и поет, чтобы придать себе больше веса и значительности. — И когда я рисую, когда я пишу или импровизирую, он сгибает своим дуновением все, что заключено в моем сознании, толкает все в одном направлении; и поэтому все, что я творю, похоже на дерево, стремящееся всеми своими ветвями на северо-восток, тянущееся всем своим стволом вверх, точно спасаясь от бури с Атлантики.
Липиат вытянул руки вперед и, широко растопырив пальцы, дрожавшие от чрезмерного мускульного напряжения, стал медленно двигать ими вверх и вбок, точно проводя ладонями снизу вверх по стволу искривленного ветром деревца на вершине холма, поднимающегося над океаном.
Миссис Вивиш продолжала осматривать незаконченный портрет. Он был таким же крикливым, несложным и бьющим на эффект, как рекламы вермута на падуанских улицах. Чин-цаио, Бономелли, Кампари — прославленные имена! Тем временем фрески Джотто и Мантеньи плесневели в своих часовнях. — А теперь взгляните на это, — не унимался Липиат. Он снял картину, стоявшую на мольберте, и предложил ее на рассмотрение Майры. Это была одна из абстрактных композиций Казимира: процессия машиноподобных фигур, стремящихся вверх по диагонали справа налево, и нечто похожее на поток энергии, рвущейся с гребня волны по направлению к правому верхнему углу. — Эта картина, — сказал он, — символизирует завоевательный дух художника, атакующего Вселенную, овладевающего ею. — Он принялся декламировать:
Смотри, Конквистадор,
Там на ковре долины, средь озер,
Блестят алмазы городов;
Там Тлакопан и там Чалеко
Ждут приближенья Человека.
Смотри на Мексику, Конквистадор, —
Страну твоих алмазных грез.
А вот та же идея, выраженная в музыке, — и Липиат бросился к пианино и вызвал из его недр искаженный призрак Скрябина. — Понимаете? — лихорадочно спросил он, когда призрак был оставлен в покое и плачевное бренчанье снова сменилось тишиной. — Чувствуете? Художник атакует мир, завоевывает его, облекает его красотой, придает ему моральную значимость. — Он вернулся к картине. — Хорошая будет штука, когда я ее закончу, — сказал он. — Потрясающая. В ней тоже чувствуется дуновение ветра. — И указательным пальцем он изобразил в воздухе стремительный натиск фигур. — Великий юго-западный ветер стремит их вперед. Они «летят, как листья по приказу чародея». Ко не хаотически, не беспорядочно. Порыв стремит их вперед, так сказать, маршевой колонной; порыв сознательного ветра.
Он приставил картину к ножке стола; руки у него освободились, и он снова мог расхаживать по комнате и потрясать своими конквистадорскими кулаками.
— Жизнь, — сказал он, — жизнь... вот великая, единственно подлинная реальность. Нужно насытить жизнью свои произведения, иначе грош им цена. Ажизнь возникает только из жизни, из страсти и чувства; из теорий ее не извлечешь. Вот почему так бессмысленна вся эта болтовня об
О, Бономелли и прославленный Чинцано!
— Со страстью я пишу страсть. Я извлекаю жизнь из жизни. И я желаю им находить радость в своих бутылках, и канадских яблоках, и грязных скатертях с гнусными складками, похожими на коровьи желудки, — Липиат снова распался на составные части в приступе смеха, потом замолк.
Миссис Вивиш кивнула, медленно и задумчиво.
— Пожалуй, вы правы, — сказала она. Да, он безусловно прав: должна быть жизнь; самое важное — это жизнь. Именно поэтому так плохи его картины — теперь она поняла; в них нет жизни.
Шума сколько угодно, и жестов, и неистовых дерганий гальванизированного трупа; но жизни нет — только показные, театральные претензии на нее. В акведуке есть трещина; где-то на полдороге между человеком и его творчеством жизнь вытекает наружу. Он слишком горячо оправдывается. Но это бессмысленно: мертвечину не скроешь. Ее портрет — это пляшущая мумия. Теперь Липиат наскучил ей. Может быть, она даже положительно не любит его? Этот вопрос возникал где-то в глубине, позади неменяющегося взгляда бледных глаз миссис Вивиш. Во всяком случае, подумала она, вовсе не обязательно любить всех тех, с кем имеешь дело. Есть интимный будуар, но есть и мюзик-холл; одних людей мы приглашаем на чашку чая и на tete-a-tete, а другие, исполнив свой номер, песенку или танец на сцене, которой сами они, бедняги! не замечают, доставив нам развлечение, уходят, получив свою награду в виде аплодисментов. Ну, а если они становятся скучными?
— Пожалуй, — сказал наконец Липиат, который все это время стоял неподвижно, кусая ногти, — пора начинать сеанс. — Он поднял с пола неоконченный портрет и поставил его на мольберт. — Я потратил впустую массу времени, — сказал он, а его, в конце концов, не так уж много, чтобы тратить зря. — Тон у него был угрюмый, и вся его фигура вдруг стала какой-то сморщенной, как воздушный шар, из которого выпустили воздух. — Его не так уж много, — повторил он и вздохнул. — Я, видите ли, все еще считаю себя молодым человеком, молодым и многообещающим. Казимир Липиат — какое молодое, многообещающее имя, не правда ли? Но я уже не молод, я вышел из того возраста, когда подают надежды. Иногда я понимаю это, и тогда мне делается больно и тяжело.
Миссис Вивиш взошла на помост и села на стоявший там стул.
— Так? — спросила она.
Липиат взглянул сначала на нее, потом на портрет. Ее красота, его страсть — неужели они сочетаются только на холсте? Ее любовником был Оппс. Время шло; он чувствовал усталость.
— Так хорошо, — сказал он и начал писать. — Сколько вам лет? — спросил он через минуту.
— Что-то вроде двадцати пяти, — сказала миссис Вивиш.
— Двадцать пять? Боже милосердный, почти пятнадцать лет прошло с тех пор, как мне было двадцать пять. Пятнадцать лет борьбы. Господи, как я порой ненавижу людей! Всех и каждого. И не столько за их враждебное отношение: тут я могу платить им той же монетой. Меня возмущает их молчание и равнодушие, их способность делаться глухими. Я хочу что-то сказать им, что-то важное и существенное. И я говорю об этом вот уж пятнадцать лет, я кричу об этом во всю глотку. А они не обращают внимания. Я приношу им на блюде свою голову и свое сердце. А они даже не замечают их. Иногда я спрашиваю себя, надолго ли меня хватит при таком положении. — Теперь он говорил очень тихо, его голос дрожал. — Мне ведь почти сорок, знаете... — Голос стал хриплым и замолк окончательно. Он принялся смешивать краски на палитре — медленно, точно это занятие отнимало у него все силы.