Сибирь и каторга. Часть первая
Шрифт:
Перелезли мы через заплот (ограду) дальше, а в ворота не пошли. Стал нам товарищ рассказывать, как бревно так ловко прилажено, что козуля пролезет в ворота да дотронется только до бревнушка, тут и смерть ее. Вышли мы в поле. В поле стадо баранов ходит, а при них пастух мальчишка. Увидал он нас, бросился опрометью прочь от нас. Мы его звать, не слушает, мы божиться, стал подходить. Кричит нам:
— Не убьете?
— Нечем, мол, дурак экой! смотри, пустые идем. Дашь нам есть, еще денег тебе дадим.
— Я не дам, боюся вас! А подойдите-де, сами возьмите, вон под кустом хлеб лежит.
Я пошел. Нашел тряпичку, развернул, хлеб увидал, схватил его в обе руки. Хотел сожрать его в три раза, так уж и глазами наметил, как надо и зубы наложил, да вспомнил товарищей. Так у меня словно хлеб-от кто оторвал ото рта. А умом-то мекаю: не стану, мол, есть, делиться велят; зачем и идем-то мы вместе и другой кто не сделает так. Думаю это, а есть еще пуще мне тот хлеб захотелось. Запах-от его слышу, так живот-от мой и заворчит и заворочается в нутре-то. Стало мне на ум всходить, что не донести мне хлеба, съем я его, а там пущай они приколотят меня за то. Тут товарищи-то и закричали. А я стою на том же месте, где хлеб взял. Закричали товарищи-то, стало мне на ум другое приходить: съем один — сыт буду, с товарищами поделю — никто сыт не будет, коврига-то малая. Сдумал
Разделили хлеб поровну. Дальше пошли. Опять бредем целый день. К вечеру деревенька помеледилась.
— Пойдем, товарищи, в крайнюю избу, будет маяться-то нам.
— Стучись, товарищ!
Постучались мы, впустили. Мужичок не старый сидит и таково ласково смотрит на нас.
— С Кары, ребята?
— С Кары, мол, дядюшка.
— Которые сутки не ели?
— Пятые сутки крохи не видали.
— Садись, — говорит, — ребята, за стол!
Сели. Вынул он щей из печки. Налил их в чашку, хлеба туда накрошил, дал постоять, ложку взял: "Вы-де сами ребята, не притрогивайтесь, меня слушайте". Зачерпнул он щей с хлебом, мне дал, опять зачерпнул ложку, товарищу поднес, и так всех оделил по одной и по другой. Мы еще попросили, не дал. Отошел от стола и чашку со щами спрятал. Спрашивает:
— Вы, ребята, однако, впервые надо быть?
— Что, мол, такое впервые?
— Бежите-то?
— Не случалось, мол, ни разу о сю пору, впервые бежим.
Усмехнулся.
— Однако ложитесь, говорит, спать теперь. Дам я вам еще этих щей, то разорвет брюхо, помрете. Много-де ко мне заходило вашего брата, я это дело знаю, как поступать.
Уложил он нас спать в подъизбице. Спали мы крепко; как легли, так и заснули, и на ум не пришло поопастися. Да и то думать надо: нам на ту пору все равно было, что стариковы щи хлебать, что заводскую березовую кашу. Черт побери все! Однако проснулись на воле. Старик опять щей вынес: по три ложки нам дал и те не вдруг, а в очередь. Опять нас спать уложил. Поднялись мы опять, он нас накормил досыта и на дорогу дал нам хлеба и совет:
— Ступайте вот теперь прямо! На пути вам будет распадок. Дорога пойдет прямо в него — не ходите, тут казаки ловят. Берите лучше в правую падь. Там далеко есть заимка, в ней казак живет; хлеба не сеет, хлеб не ростит. Белкует: ходит с ружьем за белкой, за козулей ходит, пасти поедные и огородные ставит. Казак этот охотно нанимает вашего брата — варнака в работу да платится за послугу свинцом. Так вы это помните и на носу зарубите!
Послушались мы приказу, в левую падь не ходили, пошли в правую и в заимку постучались, силушки нашей не хватило. Есть стало нечего, весь хлеб вышел, а днем спали, по ночам шли. Да может, мол, старик по насерду на этого казака сказывал. Зашли. Казак ласковый такой, встретил, угощает, суетится:
— Сейчас же, на ваше счастье, козулю убил, ешьте! Покормил он нас. Сговаривать стал:
— Оставайтесь, кормить вас буду, вы только работайте, и работа легкая. А спрячу-де вас так, что никакой сыщик не доберется. Бывало дело!
Говорит, улещает, все норовит, как бы за самое сердце наше ухватить, да мы помним стариков наказ — на соблазн сдаваться не хотели. Проспали мы ночь. Поутру рано ушли так, что он и не приметил, спал еще. Под вечер смотрим, догоняет он нас верхом на лошади и винтовка у него за спиной торчит. Стал подъезжать, винтовку на руку взял, стрелять захотел, прицеливается. Бросились мы со всех ног на него все трое. Один сгреб его сзади, оборвал ремень и винтовку отнял. Поднял он коня на дыбы, ускакал. В сумерки опять нагоняет и винтовка в руках у него другая. Кричит нам издали:
— Отдайте винтовку мою!
— Не подходи! — отвечаем, — мы сами в тебя палить станем, убьем.
Толковал он с нами долго, а винтовки мы ему все-таки не отдали. Он повернул коня назад, а нам вслед пригрозил:
— Так ли, не так ли, а вашу-де вину и свою обиду на других варнаках вымещу.
С тем он и уехал. В одной пади мы на народ наткнулись, опознались: беглыми с Петровского завода сказались. Сговорились мы идти все вместе; стало нас 12 человек, веселей кабыть стало и страху не в пример меньше. Разложили мы огонь, теплину сделали. Товарищи ушли в лес поискать ягоды либо кедровых орехов. А то есть курчаватая такая сарана, корень ее больно сладок, едим мы ее и сыты бываем. На нее нам в тюрьме бывальцы указывали: ищите-де ее и ешьте, не бойтесь! Я остался у огня, а на огонь медведь вышел. И ружье есть, да пороху нема. Целился я в него, не испужал, а на меня же полез. Начал я бегать кругом огня, на огонь он не полез; тоже и сам стал ходить за мной и все норовил лапой сгрести меня. Однако устал медведь, в лес ушел. Товарищи вернулись, пошли мы дальше. Опять огонь разложили. Смотрим, опять, надо быть, тот же медведь к нам из лесу вышел и целое дерево в охапке несет. Мы за большое дерево тут подле спрятались, а кто и на самое дерево влез. Подошел он к огню, хватил изо всей медвежьей силы: погасить хотел, да только искры по сторонам полетели, да головешка больно высоко подпрыгнула. Осердился он, стал огонь загребать лапами и так-то старался! Тут один товарищ догадался: подошел к нему сзади, да так-то хватил его по задним ногам толстой палкой, что он аж показал нам, как салазки умеет делать, даром что был неученый и с татарами в Рассее на цепи не хаживал. Полежал это он, поревел да и надумал хорошее дело через голову кувыркаться; ушел, значит. На третьи сутки опять он брел за нами следом, на четвертые — опять пужал, на пятые как отстал, так уж больше и не показывался. [43]
43
На тему встреч с медведем вот еще один рассказ беглого: "Идем, отдавшись на волю Божию. Иной раз, кроме зайцев, редко кто из живых встречается, а ингодь наш брат и на медведя напарывается. Мне раз встретился; было ружье у меня, надо бы его поставить на сошку да стрелять ему в сердце, так заряд-от у меня был беличий. Выстрел рассердил только. Да дерево мне на боку подвернулось — спрятался. Стал он меня ловить, а я успел из-за пояса топор выхватить; хотел рубить по лапам, да он всякой раз сдогадается и отобьет топор. Попятился раз, сгреб в лапы пень, положил его к дереву, притащил другую корягу, третью, четвертую и опять полез на меня. Рассудило лесное чудовище, что пни помешают мне бегать, да и я не у него учился: через пни прыгал, да успевал и отталкивать временем тем из-под ног своих. Свечерело; медведь уходился, да и я весь в мыле. Стали мы отдыхать оба. Он отошел и лег на землю, голову положил на пень, глаза навел на меня. Он лежит, да и я стою, не шевелюсь. Думаю: шевельнись я — и он вскочит. Легонечко, приемов, надо быть, в 20, так и этак крадучись от
На шестые сутки попали мы на казаков.
— Это вы-де, — сказывают, — в нашей деревне казака убили?!
Схватили нас казаки — и представили!"
В рассказе этом, имеющем поразительное сходство со всеми другими, для нас яснее других, важнее прочих одна подробность: это именно готовность сибирских крестьян принимать и обогревать ссыльных. В этом случае действует столько же и чувство сострадания к голому и голодному искателю приключений — чувство, завещанное отцами, закрепленное их примером и поваженное долгим опытом сколько и экономические причины и условия сибирского быта, перед которыми бессильны и ничтожны всякие угрозы и страхи быть на суде и в ответе за укрывательство беглых, за пристанодержательство, передержательство. Сибирский хозяин из крестьян и казаков всегда затруднен и всегда сильно нуждается в работнике, которых особенно мало в Забайкалье, обездоленном тремя тягами: привлечением большого числа рабочих на Амур на казенные работы, наймами их на частные (витимские и чикойские) золотые промыслы, а в то же время и в извоз под чаи, ходившие в огромном количестве из Кяхты. Между тем беглый с самых давних времен очень дешевый рабочий; за одни харчи, из-за одного хлеба, он готов работать все лето и на страде в лугах, и на пожнях. Входя в экономические сделки, становясь в условия кругового обязательства, оба (и наемщик и батрак) остаются в одинаковой ответственности и перед судом, и законом, и перед личною собственностью. Обычай этот так прост и долговечен, что держатся его с самого начала заселения Сибири ссыльными и не только обыватели ближних к каторгам мест, но и дальние жители Западной Сибири, Урала и проч. Случаи мести, затеваемой бродягами по временам и вынуждаемой отказом в гостеприимстве, в виде подпуска красного петуха (т. е. пожара), держат этот обычай настороже и во всегдашней готовности облекаться в факт. Факты же эти до такой степени общи и часты, что ими преисполнены рассказы самих беглых и все официальные бумаги архивов. Отрабатывая у наемщиков урочное время, бродяги идут себе дальше пытать счастья, искать новых приключений. Большинство из них с голодухи скорее ограбят какой-нибудь казенный транспорт (почту, напр.), чем вскинутся на чемодан проезжего. Сибирские дороги славятся безопасностью в сравнении со всеми русскими дорогами, хотя могли бы и имеют право отличаться противоположным свойством. Отбиваются бродяги и совершают убийства только в таком крайнем случае, когда встречают вооруженное нападение, озлобленность и жестокость со стороны нападающих. Предательство вызывает месть, и месть эта является тем жесточе и немилостивее, чем преступнее и испорченнее сердца бродяг. Случаи такого рода, повторяем, редки. Голод тут играет немаловажную роль, и бродяга собственно в сибирских странах — мирный путник, не решающийся никого обидеть из боязни самому быть обиженным.
У некоторых страсть к бродяжничеству принимает форму какого-то особого рода помешательства, со всеми признаками настоящей серьезной болезни, которая требует радикальных средств, мучит и преследует больного, как какая-нибудь перемежающаяся лихорадка, имея форму болезни периодической. В Петровском заводе имелся один из таких, известный всем содержавшимся там декабристам и, по исключительности своей, памятный многим из встреченных мною. Привычка шататься развилась в нем в такую болезнь, что с каждою весною он начинал непременно испытывать ее тяжелые, упорные припадки. Он начинал всех бояться, делался задумчивым, молчаливым, равнодушным ко всему, его окружающему; старался уходить куда-нибудь в угол, прятался в укромные и темные места. На работах он испытывал тоску, которая доводила его до истерических слез. Слезы эти и тоска разрешались обыкновенно тем, что он улучал-таки время и убегал. Больной пропадал обыкновенно все лето, к осени же появлялся в завод оборванным, исхудалым, но веселым. Лицо его было исцарапано, руки и ноги в синяках и в занозах; знак, что больной гулял не просто, не жил в наймах по заимкам (иначе принес бы мозоли), но, совершая свои экскурсии, прятался от людского глаза в лесных чащах. В последних он даже подсмотрен был товарищами, верившими, что все его удовольствие и самое главное наслаждение состояло в том, чтобы во все лето не видел никого, и вся забота хлопотливо направлена была к тому, чтобы хоронить свои следы от всякого. Отшельник этот на все летнее время отвыкал от хлеба и легко примирялся с дикою пищею, употреблял ягоды (бруснику, малину и боярку) и разные коренья и травы (черемшу, сарану, мангирь и белый корень, называемый козьим зверобоем). Приходя от трав в крайнее бессилие, он изредка приближался к селениям или на страды и воровал хлеб, но очень редко выпрашивал его и довольствовался им только как лакомством. Возвращаясь с прогулок в завод по доброй воле, принужденный лишь наступающими крепкими осенними холодами, против которых не могла устаивать его оборванная и измызганная одежда — отшельник все-таки по положению получал наказание розгами. Наказание это он не вменял ни во что и для болезни своей не считал его ни за хирургическое, ни за терапевтическое средство. Затем он всю осень и зиму весело жил на работах, работал за двоих послушливо и беспрекословно, так что всех приводил в удивление, но трудился таким образом только до весны, до кукушки. А лишь только снова начинала она свою заветную, немудреную песню, арестант начинал испытывать прежние припадки, столько же мучительные и невыносимые. Шесть лет ходил он таким образом в лес и приучил тюремное начальство смотреть на его дела сквозь пальцы, снисходительно. На седьмую весну пришел отшельник к смотрителю, упал ему в ноги и просит:
— Ваше благородье! Кукушка кукует — уйду, слышать не могу, соблазняет, уйду. Либо прикажите связать, либо на цепь к стене приковать и лису наложить, либо сделайте что хотите. Невтерпеж мне это дело стало, я что-нибудь сам над собой сделаю.
Сердобольный смотритель послушался, посадил его на цепь, предварительно, уже для личного удовольствия, задав ему вперед все то количество розог, которое ежегодно следовало ему осенью, по возвращении из отшельничества после созерцательной жизни.
Просидел арестант время припадков на цепи; осень и зиму прожил на свободе и не бегал, а также вместе со всеми работал. На следующую весну он опять пришел к смотрителю с тою же мольбою, а на третий год уж не являлся к нему и в лес не бегал.