Сидр и Рози
Шрифт:
Из местечка, расположенного недалеко от Креста, в школу ходили Ник и Эдна. Дети были идеальными братом и сестрой — мальчик сильный, девочка красивая, и вовсе не школа научила нас презирать их. И еще помню цыганенка Россо, который жил в каменоломне, где его табор расположился на лето. У него было глянцевое шоколадное лицо и крутые черные кудри. Сначала мы не приняли его. Он стал настоящим аутсайдером — поговаривали, что цыгане едят даже улиток! Его раскосые индийские глаза тоже отталкивали нас. Но однажды от голода он стащил пару сэндвичей, и мисс Вардли наказала его тростью. Независимо от того, справедливо было наказание или нет, это сделало его одним из нас.
Мы видели, как он выскочил из школы, рыдая от побоев, и наклонился завязать шнурок от ботинка. Жена лавочника, проходившая мимо, остановилась, чтобы прочитать ему маленькую проповедь.
Наша жалкая школа служила лишь конвейерной лентой, по которой влекли нас быстрые годы. Мы вошли в дверь, отмеченную словом «Дети», постепенно передвинулись к другой, и затем нас выставили — назад, в мир. Счастливое, счастливое время; наш внутренний взгляд постоянно направлен туда. Передвинувшись на большие парты, мы стали замечать, как малыши выписывают цифры. Мисс Вардли иногда стала спрашивать нашего совета, порой потакала нам, будто мы умирающие. В школе нечего было больше делать, нечего изучать. Мы оглядывали класс с ностальгией и нетерпением. Во время перерывов мы печально шатались по дороге, следя за малышней. Не было больше страха, не было драк с побелевшими от ярости лицами, не было побегов, лести; лишь подзатыльник забияке-малышу тут и там для демонстрации своего авторитета, и спокойное продолжение прогулки с ровней.
Наконец, мисс Вардли пожала нам руки, нежно и уважительно. «Прощайте, друзья, и больших вам успехов! Не забывайте навещать меня». Она подарила каждому застенчивый, печальный взгляд. Она знала, что мы никогда не вернемся.
Кухня
Наш дом и наша жизнь в нем — это то, о чем я все еще постоянно вспоминаю, безнадежно приглашаемый, ночь за ночью, вернуться в его покой и ночные кошмары: к его густым теням в каменных, покрытых трещинами стенах, зажатых между берегом и тисами; к его обшитым досками потолкам и рваным матрасам; к его пылающим кровавыми геранями окнам; к его запахам острого перца и грибов; к его хаосу и женскому правлению.
Мы, мальчики, никогда не знали мужской руки. Отец оставил нас, когда мне было три года, и кроме редких, мимолетных визитов, он никогда больше с нами не жил. Он был образованным, живым, подвижным человеком, сыном и внуком моряка, который, не вынося качки, решил обосноваться на суше. По-моему, он преуспел в жизни, так как не запрашивал многого. Еще в ранней юности он успел побывать помощником бакалейщика, органистом в местной церкви, фотографом и денди. Немногие автопортреты, которые он сделал в то время, изображают красивого, хотя и бедно одетого, паренька, высокого, стройного, обожающего перчатки, высокие воротнички и изысканные позы. Он безусловно стоял выше среднего уровня как по обаянию, так и по амбициям. К двадцати годам он женился на красавице — дочери местного купца, и она успела родить ему восемь ребятишек — пять из них выжили — до того как умерла совсем молодой. Затем он женился на своей экономке, которая родила ему еще четверых, трое выжили, и один из них — я. Во время второго брака он еще работал помощником бакалейщика, получая 18 шиллингов в неделю. Но его дорогой мечтой было стать государственным служащим, и поэтому каждую ночь он учился. Первая мировая война дала ему шанс, которого он жаждал. Хотя он, мягко говоря, относился с подозрением к оружию и к сражениям, он незамедлительно принес в жертву и себя, и свою семью, заняв пост в интендантских войсках. Он отбыл в Гринвич, на далекий от пуль запад, и больше никогда снова не жил с нами постоянно. Он оказался прирожденным организатором, мой отец, и дела его шли вполне гладко. Он умудрился закончить войну на стуле клерка, заработав военную пенсию (за истрепанные нервы, так я думаю), затем поступил на государственную службу, как планировал с самого начала, и осел, к полному своему удовольствию, в Лондоне. Таким образом, он оставил моей матери поднимать обе семьи, что она и делала,
А пока мы жили там, где он оставил нас, след его провинциальной юности, нескладный деревенский выводок, слишком несовместимый с его теперешней жизнью. Он высылал нам деньги, а мы росли без него; и, что касалось меня, я совсем не ощущал нужды в нем. Меня вполне устраивал мир женщин, хотя и бестолковый, может быть, крикливый, суматошный изо дня в день, в старье или обновках, с руганью, обожанием, сбиванием с ног при взрыве страстных поцелуев, с горами хлама, среди посуды, которую забыли вымыть.
Три мои полусестры во многом разделяли ношу Матери и были большой удачей в нашей жизни. Щедрых, снисходительных, теплых и усыпанных веснушками девочек невозможно было не обожать. Они казались окутанными вечным цветением, чарами своей взрослой юности, и для нас, мальчиков, они олицетворяли все, что относилось к женской красоте, стильности и лукавству.
Потому что никто не сомневался в их красоте и естественности, с которой они ее носили. Марджори, старшая, белокурая Афродита, казалось, совершенно не сознавала своей уникальности, она двигалась с рассеянной грацией, неся свою красоту в неком подобии спячки. Была она высокая, с длинными волосами, с дремотной мягкостью, с низким голосом и замедленной речью. Я никогда не видел, чтобы она вышла из себя или потребовала к себе персонального внимания. Но я видел, как она плакала, переживая за других, тихо, громадными голубыми слезами. Она была прирожденной матерью, умелой портнихой. Она шила одежду на всех нас, когда появлялась нужда. Со своей красотой и постоянной уравновешенностью натуры она стала ночным огоньком спокойствия для наших страхов, устойчивым, всегда умиротворяющим язычком пламени, у которого даже тень, казалось, отбрасывалась для нашего утешения.
Дороти, следующая, была худеньким бесенком, хорошеньким и опасным, как пожар. Состоящее поровну из любопытства и самоуверенности, искра и трут для мальчишек, ее быстрое, смуглое тельце, казалось, подавало знаки, за которыми ее обожателям лучше было бы внимательно следить. «Эй, руки прочь! — говорило оно. — Фитилек-то зажги, но отскакивай немедленно». Она была активным добытчиком, жила нервным трепетом, вызывающими приключениями, именно она приносила домой все новости. Марджори же была теми ушами, в которые уходило большинство слухов, заставляя ее откладывать шитье, широко распахивать глаза и покачивать головой при каждом новом откровении. «Не может быть, Дот! Нет!..» — вот и все, что я иногда слышал.
Дороти была подвижная, как дикая кошка, быстроногая, пугающе шумная. Она защищала нас, мальчиков, с пылом и воодушевлением и притаскивала нам всевозможные сокровища из окружающего мира. Когда я думаю о ней теперь, она кажется мне колечком дыма, хихикающими брызгами, взрывами пороха. В покое же она была совсем другой: девочка из сказки, голубая кровь, нежная и сентиментальная.
Самая младшая из трех — спокойная, тихая Филлис с волосами табачного цвета, хрупкая девочка, которая несла свою прелесть с виноватым видом, и, будучи самой младшей, как бы находилась в тени. Марджори и Дороти были очень близки благодаря малой разнице в возрасте, поэтому Филлис оказалась одинокой, без пары, предоставленной своей собственной природе. Она переносила сложившуюся ситуацию со скромной простотой, быстро привязывалась и мало жаловалась. Ее любимым занятием было укладывать нас, мальчиков, спать. Тогда она выступала в своем собственном, уникальном обличье, обнаруживая преданность и почти старомодную заботливость, когда сосредоточенно пела нам перед сном гимны.
Печальная Филлис, закутанная в летнюю ночь, со спутанной пылающей копной волос тихо сидела возле наших постелей, сцепив руки, и, глядя в неведомую даль, пела и пела нам «Счастливый Эдем» — наедине со своей страстью заботиться о нас. Как часто я засыпал под ее пение, чувствуя, как теплая волна накрывает меня и несет куда-то ее молодой, с хрипотцой, голос, исполняющий гимн, но выдающий невысказанные мечты…
Я нежно любил своих полусестер; но кроме них у меня были еще два полубрата. Регги, первенец, жил отдельно, с бабушкой; а малыш Харольд жил с нами. Харольд был симпатичным, худым и скрытным, и он любил нашего отсутствующего отца. Он держался в стороне, постоянно ухмылялся сам себе и гораздо чаще ощущал себя несчастным, чем наоборот. Хотя и моложе, чем девочки, он казался на целое поколение старше, обладал умелыми руками, но казался потерянным.