Сила обстоятельств
Шрифт:
Я жила гораздо более уединенно, чем в 1949 году, и мало с кем могла его познакомить. Кроме Бостов, он снова встретился с Сартром, с Мишель; я представила его Ланзманну Монике Ланж, которая привыкла сопровождать в Париже иностранных авторов издательского дома «Галлимар», и ее другу Хуану Гойтисоло. Олгрен поражал наших гостей, включая с помощью спрятанной в кармане батарейки маленькую красную лампочку в узле галстука-бабочки.
Я совершала с ним, особенно в первое время, длительные прогулки по Парижу. Побывали мы и на улице Бюшри: у меня не осталось никакой связи со старым домом, который собирались снести. Жак Ланзманн покинул его, Ольга и Бост переехали, уехала и портниха со своим мужем; Бетти Штерн умерла, маленькая консьержка погибла в автомобильной катастрофе. От моего прошлого не осталось ничего, кроме Норы Штерн и ее собак. Мы снова посетили блошиный рынок и Музей Человека. Бост возил нас на прогулки в машине. Олгрен, увы, одолжил у кого-то фотоаппарат и, как прежде, без стеснения пользовался им. Улица Сен-Дени с ее проститутками очаровала его: из окна машины он щелкнул группу, стоявшую на пороге одного отеля; зажегся красный свет, автомобиль остановился, женщины стали ругать Олгрена, я думала, они плюнут ему в лицо. Я снова начала посещать рестораны. На Центральный рынок мы ходили есть луковый суп, а в разные бистро – бифштексы с божоле. Как-то вечером мы поужинали на речном трамвае, глядя на бегущие мимо набережные с их бродягами и влюбленными.
Я умудрялась придумывать выходы, которые доставляли Олгрену удовольствие, мне и самой понравилось слоняться по ночному Парижу иностранкой. В «Олимпии» мы послушали Амалию Родригес, такую красивую в черном платье, очаровавшую своим голосом публику, исполнив на концерте фламенко и фадо. В «Каталан», попивая сангрию, мы слушали другие фламенко и увидели великолепных танцоров. Ольга и Бост пошли вместе с нами в «Крейзи хорс салун»; в Париже искусство стриптиза показалось Олгрену более утонченным, чем в Чикаго.
Но больше всего запомнился вечер, организованный Моникой Ланж и Гойтисоло. После ужина в «Баобабе» Моника предложила выпить по стаканчику в «Фиакре». Похоже, я действительно жила в стороне от века, ибо меня несколько ошеломила суета молодых мальчиков и гораздо менее молодых мужчин, которые болтали без умолку и обхаживали друг друга, причем руки откровенно просовывались под свитера из ангорской шерсти. Мы задыхались и, едва осушив стаканы, направились к выходу; подросток, которого Моника знала, показал на меня: «Зачем она сюда пришла?» – «Ей это интересно». – «А! Значит, она за нас?» – сказал он, очень довольный. Олгрен был удивлен гораздо больше меня.
В «Карусели», очарованный
Моника устроила ему приглашение на Форментор, где собирались издатели и писатели разных стран, чтобы учредить международную премию. Я отправила его одного, а через десять дней полетела самолетом в Мадрид, где он ожидал меня вместе с Гойтисоло. Было начало мая, погода стояла великолепная. Олгрен страшно радовался, потому что встретил самых разных людей. Барселона приворожила его; три дня он поднимался на крыши, бродил в Баррио Чино и в порту. Тем временем Гойтисоло в Мадриде все силы прилагал к тому, чтобы освободить своего брата Луиса, заключенного в тюрьму несколько недель назад после поездки в Чехословакию, – он был очень болен. В старой таверне с раскрашенными стенами мы провели интересный вечер в обществе молодых интеллектуалов, которые говорили об усилиях и трудностях оппозиции. Они сообщили мне, что книги Сартра запрещены, а книги Камю красуются в витринах книжных магазинов.
Мадрид наскучил Олгрену, и мы с ним улетели в Севилью; деревья в ослепительно фиолетовых цветах нарушали суровость ее улиц. В Триане в захудалых дансингах с потолками, украшенными бумажными гирляндами, мы каждый вечер слушали хриплые рыдания фламенко. В Малаге мы снова встретились с Гойтисоло и его другом В., фотографом, который отвез нас на машине в Торремолинос. Гойтисоло знал множество историй о педерастах и светских дамах, населяющих летние курорты. Ночевали мы в портовом городке, где беленные известью и крытые нарядной черепицей дома располагались ступенями на холме, сверху донизу. «Чем больше обветшало все внутри, тем старательнее белят стены снаружи», – заметил Гойтисоло, когда мы прогуливались там утром. И в самом деле, на улицах нам встречались голые ребятишки, а внутри виднелись грязные помещения. В верхней части деревни Олгрен сделал фотографии. «Да, вам это кажется живописным, – проворчала какая-то женщина, – а каково, если приходится подниматься и спускаться целый день!» Все источники воды находились у подножия холма. И когда на следующий день в Альмерии Олгрен решил сфотографировать квартал троглодитов, людей, живущих в пещерах, я не пошла с ним. Гойтисоло хотелось вновь увидеть здешние места и их жителей, а я вместе с В. поднялась в верхнюю часть Алькабасы, удивляясь тому, что, дважды пересекая город, не обратила внимания на эти сады и террасы, их яркие цветы, их ощетинившиеся, чешуйчатые, несуразные кактусы. В. тоже фотографировал, но только с телеобъективом, продырявленные обрывистые берега, нищенское население, сновавшее туда-сюда по почти отвесным тропинкам. Потом была восхитительная дорога на Гранаду через красные, охровые, золистые, вздувшиеся земли. Три дня я провела с Олгреном, созерцая Альгамбру. Испания вытеснила из его сердца Италию.
Олгрен должен был провести у нас от пяти до шести месяцев, и мне не хотелось надолго отрываться от своей обычной жизни. По утрам я продолжала работать у себя, а во второй половине дня – у Сартра, с которым проводила несколько вечеров в неделю. Олгрену надо было писать статьи, в друзьях у него недостатка не ощущалось, и он любил одиночество, поэтому такое положение его устраивало.
Через несколько дней после нашего возвращения с Кубы мы с Сартром присутствовали на приеме, который в советском посольстве давал Хрущев. Что за птичник! На голлистских дамах были удивительные шляпы с лентами, с перьями, кружевами и цветами, а их увешанные безвкусными украшениями декольтированные платья дорогостоящей усложненности! Без предвзятости прогрессистки с обнаженными головами, в спокойных костюмах выглядели лучше. Что касается Нины Хрущевой, то ее благодушная улыбка и черное платье перечеркивали само понятие элегантности. Все теснились, чтобы увидеть Хрущева: он прошел сквозь толпу, пожимая руки. Сартр не присутствовал на собрании писателей и журналистов, где ему довелось бы подольше лицезреть его. Вскоре Хрущев должен был встретиться в Париже с Эйзенхауэром: над бокалами шампанского летали голуби.
Вышла из печати «Критика диалектического разума»: раскритикованная правыми, коммунистами и этнографами, она получила одобрение философов. Книгу Низана «Аден-Аравия» и предисловие Сартра тоже хорошо приняли. В Гаване Сартр часто досадовал на то, что ему надо писать этот текст, в то время как его занимало столько других вещей; однако сопоставление его собственной молодости с молодостью нынешних кубинцев помогло ему; его предисловие особенно пришлось по душе двадцатилетним девушкам и юношам. Молодежь любила Сартра; я еще раз отметила это в тот вечер, когда он говорил в Сорбонне о театре. Ему аплодировали, словно какому-то дирижеру, и на выходе студенты толпой провожали его до такси. Их симпатия распространялась не только на писателя, но и на человека и его политические взгляды. Требовательный, по своему обыкновению, Сартр начал писать о Кубе огромную работу, намного выходившую за рамки репортажа, который он предложил «Франс суар». Ланзманн помог ему сделать из этого статьи. Свою работу Сартр продолжал до нашего отъезда в Бразилию.
Вернувшись из Испании, я вручила Галлимару свою книгу, для которой еще не нашла названия, начало ее я давала в «Тан модерн» под малообязывающим заголовком «Продолжение». Я хотела продолжить ее и ходила в Национальную библиотеку, чтобы освежить свои воспоминания 1944–1948 годов. Об этом периоде я рассказала в «Мандаринах»: только проецируя некий опыт в воображаемое, с наибольшей очевидностью определяешь его значимость, думалось мне. Однако я сожалела, что роман всегда терпит неудачу, пытаясь передать случайность этого опыта, имитацией его, которую он может предложить, тотчас завладевает необходимость. А в автобиографии, напротив, события представляются в их необоснованности, случайности, а иногда и в нелепой совокупности, такими, какими они были: подобная точность лучше любой, самой ловкой транспозиции дает понять, как в действительности все происходит с людьми. Опасность заключается в том, что за этой причудливой множественностью читатель не различает ни одной ясной картины, а видит лишь некое нагромождение. Как физику невозможно определить одновременно положение частицы и длину волны, которая ей соответствует, так и у писателя нет способа говорить одновременно о событиях жизни и о ее смысле. Ни один из этих аспектов действительности не является более правдивым, чем другой. Таким образом, «Мандарины» не избавляли меня от необходимости продолжать эти мемуары, которые к тому же должны были простираться гораздо дальше.
В конце апреля Франсис Жансон собрал в самом Париже корреспондентов основных иностранных газет; Жорж Арно присутствовал там и напечатал отчет в «Пари-Пресс». Газету не тронули, но 27 апреля Арно арестовали за «недонесение о преступнике». Именно тогда в 13-м округе расположили вспомогательные мусульманские формирования – харки; во время прогулок с Олгреном я часто встречала этих людей в комбинезонах, которым платили за предательство своих братьев.
Как-то утром в конце мая мне позвонила Жизель Халими и попросила о срочной встрече, я нашла ее на залитой солнцем террасе кафе «Ориенталь». Она вернулась из Алжира, куда ездила защищать 18 мая одну алжирку, Джамилу Бупаша. Получив разрешение на пребывание там лишь начиная с 16 мая, она добилась переноса судебного заседания, назначенного теперь на 17 июня. Девушка рассказала, что ее пытали, на ней видны были следы ожогов; истощенная, бледная, явно травмированная, она называла свидетелей. Жизель Халими побуждала ее подать жалобу и потребовать расследования, которое повлечет новую отсрочку: не возьмусь ли я написать статью, чтобы добиться этого? Да, разумеется. Я почти ограничилась воспроизведением рассказа самой Джамилы и отнесла статью в «Монд». Мне позвонил месье Готье. «Знаете, мы располагаем весьма неблаговидными сведениями относительно Джамилы Бупаша!» – сказал он, словно я просила его взять ее к нему на работу. «Один высокопоставленный чиновник, который в курсе всего, заверил нас, что над ней тяготеют серьезные обвинения», – добавил он. «Это не оправдывает того, что ей засовывали бутылку сами знаете куда», – возразила я. «Нет, конечно…» В связи с этим он попросил меня заменить слово «влагалище», которое употребила Джамила, на слово «живот». «На случай, если статью прочтут подростки, – сказал он мне. – Ведь они могут попросить разъяснений у своих родителей…» Неужели у них не возникнут другие вопросы? – спрашивала я себя. Бёв-Мери, добавил еще месье Готье, шокировало то, что я написала: «Джамила была девственницей»; он требовал замены. Я отказалась. Эти три слова они напечатали в скобках.
В «Монд» мне пришло четырнадцать писем с выражением сочувствия и три гневных: «Всем известно, что истории с пытками – обычное доказательство в арсенале адвокатов ФНО. Но это одна из форм правосудия, – вот все, что можно сказать в ответ», – написала мне одна «черноногая», перебравшаяся в Париж. Приходили и другие, дружеские письма. «Нет, к скандалу нельзя привыкнуть, но нас никто не информирует!» – писал один из моих корреспондентов. «Мы с мужем думали, что после прихода де Голля уже не пытают», – потрясенно писала другая. Мы создали комитет в защиту Джамилы Бупаша. Президенту Республики были направлены телеграммы с просьбой об отсрочке процесса. Франсуаза Саган выступила в «Экспресс» со статьей в поддержку этой кампании. «Монд» был изъят в Алжире из-за моей статьи, а также из-за страницы, посвященной делу Одена. «Четыреста тысяч франков убытков, и так каждый раз!» – с упреком в голосе сказал мне по телефону месье Готье.
Двенадцатого июня в Мютюалите должен был состояться конгресс в защиту мира в Алжире, который был запрещен. Суд над Жоржем Арно состоялся 17 июня, Сартр выступал там свидетелем. Я пришла рано и долго ждала у дверей казармы Рёйи вместе с Пежю, Ланзманном, Эвелиной и женой Арно; он был доволен своим пребыванием в тюрьме, сказала нам она, это позволило ему поговорить с алжирскими заключенными. Я села в первых рядах; зал был полон, поистине парижский зал, где собралась вся левая интеллигенция. Арно выступил очень хорошо, не стараясь произвести эффект, без нажима. Некоторые свидетели ограничились его защитой в плане профессиональном; многие, с помощью вопросов адвокатов, поддержали обвинительную речь Арно. Через него судебный процесс был направлен против интеллектуалов в целом, и Масперо насмешил нас, представившись с вызовом: «Я интеллектуал и горжусь тем, что я интеллектуал из старинной семьи интеллектуалов, три поколения интеллектуалов». В переполненном зале было нестерпимо жарко, и вскоре после свидетельских показаний Сартра я ушла вместе с ним. Арно был осужден – это было в порядке вещей, – но условно. Он вышел в тот же вечер.
Во время судебного заседания один журналист сообщил мне, что процесс Джамилы отложен: алжирские власти удалили Жизель Халими, и суд, зная о той огласке, которую получило дело, не осмелился вынести девушке приговор в отсутствие ее адвоката. Теперь речь шла о преследовании ее истязателей. Расследование на месте автоматически привело бы к заключению об отсутствии состава преступления, необходимо было добиться отстранения алжирских судебных инстанций от производства по этому делу, и только лишь Мишле, министр юстиции, вправе был потребовать этого в кассационном суде.
К нему 25 июня и направилась делегация, в которую входили Жермена Тийон, Аниза Постель-Вине, обе бывшие депортированные, Жизель Халими и я. Начинались переговоры в Мелёне и, несмотря на разницу точек зрения де Голля и Временного правительства Алжирской Республики, господа чиновники считали, что война и ее ужасы остались в прошлом. Поэтому мне было понятно поведение министра юстиции; раздраженный, увиливающий, он даже не дал себе труда оспорить факты, которые мы ему излагали. Он не ставил под сомнение пытки, которые претерпела Джамила, он и не такое видывал! Он лишь сомневался относительно решения, которое следует принять. «Я спрошу мнения месье Патена. Поговорите с ним. Я сделаю то, что он мне посоветует: это воплощенная совесть», – осмелился он добавить. Провожая нас к двери, министр заметил с озабоченным видом: «Это ужасно, этой заразой нас наградил нацизм. Она проникает всюду и все разлагает, с ней не удается справиться. «Обработка» арестованных – дело нормальное, не бывает полиции без «обработки». Но пытка!.. Я стараюсь втолковать им: есть черта, которую нельзя переступать…» Он пожал плечами, выражая свое бессилие. «Это зараза!» – повторил он. Но тут же спохватился, с воодушевлением сказав в заключение: «К счастью, все это скоро кончится!» Пришлось пожать ему руку, хотя гордости от этого я не испытывала.
Во второй половине дня в сопровожденииПереговоры в Мелёне провалились, но молодежь отвергала бездеятельность, на которую в 1956 году слабоволие взрослых обрекло старшее поколение. Национальный союз студентов Франции признал Всеобщий союз алжирских студентов-мусульман: министр образования прекратил его финансирование. Мирная манифестация прошла в Венсенне, где томились незаконно заключенные алжирцы: мы отказывались принять ее принцип, но метод был эффективен. Число непокорных росло. Однажды на улице Жакоб мы встретили Розу Массон, она разрывалась между тревогой и гордостью. Ее старший сын Диего был арестован в Аннемасе, когда помогал призывникам перейти границу. Во время следствия он открыто заявил о своей ответственности: имея мать-еврейку и оказавшись в детские годы в изгнании в США, он поклялся себе никогда не вступать в сговор с расизмом. Его кузину Лоранс Батай, которую обвинили в хранении оружия и в том, что она перевозила в машине занимавшего важный пост члена ФНО, тоже арестовали. В романе Морьенна «Дезертир» объяснялось, почему некоторые призывники предпочитали этой войне изгнание. Под влиянием таких молодых мятежников Бланшо, Надо и кое-кто еще взяли на себя инициативу создания манифеста, в котором интеллектуалы признали бы право на уклонение от военной службы; Сартр подписал его, а вместе с ним и вся команда «Тан модерн». Коммунисты противопоставили нам урезанный тезис Ленина: войну побеждают, участвуя в ней. Мало того, что для колониальных войн он не подходит, так они еще нигде – ни в казармах, ни в Алжире – не организовали антимилитаристской агитации. Сервен-Шребер и Торез согласно осудили нас во имя «действия масс», но вот беда: массы в ту пору отлучились. Разумеется, лишь ограниченное меньшинство выберет путь незаконных действий: поддержав его и тем самым приобщившись к этому делу, мы надеялись сделать более радикальными левые силы, плачевно «почтительные», по выражению Пежо. Мы также думали, что это возымеет серьезные последствия.
В Марселе, где я провела с Олгреном несколько дней, мы задавались вопросом о будущем его страны. Че Гевара предсказал США: «Вы погубите всю планету», и слова его сбывались. Олгрен полагал, что американская политика не изменится ни при Никсоне, ни при Кеннеди. «Кто бы ни выиграл, – признался он мне, – единственным моим утешением будет то, что проиграл другой».
Чуть позже я улетела вместе с ним на две недели: ему хотелось посмотреть Стамбул и Грецию. Путешествие на одном дыхании, за несколько часов вместившее огромные отрезки моего прошлого, подвергло меня жестокому испытанию: мне казалось, будто я умерла и пролетала над своей жизнью в небесной выси. Женевское озеро: впервые я увидела его в 1946 году вместе с Сартром. Поразительно было сразу видеть Милан и Турин, соединявшиеся 160-километровой автострадой, по которой я столько раз с нетерпением проезжала. И уже показалась Генуя, дорога, идущая вдоль берега, которая так часто приводила нас с Сартром из Рима в Милан. Внезапно я будила Олгрена, дремавшего подле меня; мы миновали невидимый Капри, воздух был таким прозрачным, что с высоты 12 000 метров отчетливо можно было разглядеть контуры Искьи. Я узнала Форио и скалистый мыс, куда мы ездили в фиакре; Олгрен показывал мне дымящиеся фумаролы [57] в расщелине, хотя на самом деле это был дым от его сигареты, и он смеялся над моей доверчивостью. В ту минуту, когда мы устремились к Стамбулу наперерез пурпурно-желтому небу, у меня защемило сердце при мысли, какой я тогда была живой, а мир – неизведанным. Хотя в это мгновение я чувствовала себя счастливой, но по другую сторону линии, которую мне никогда уже не пересечь снова.
Ночью Стамбул показался нам пустынным. Утром там началось столпотворение. Автобусы, машины, ручные тележки, повозки, велосипеды, носильщики, прохожие – движение на мосту Эминону было таким плотным, что его с трудом удавалось пересечь с риском для жизни. Вдоль набережных теснились пароходы, лодки, баржи, шаланды. Ревели гудки, всхлипывали трубы; на шоссе прокладывали себе дорогу перегруженные такси, их заносило, они останавливались с пронзительным визгом и снова с громкими выхлопами трогались в путь; лязгало железо; крики, свистки, страшный гвалт отдавались у нас в головах, оглушенных неистовой силой солнца. Оно припекало свирепо, но ни один отблеск не нарушал черноты вод Золотого Рога, загроможденных гниющей древесиной и старыми лодчонками, зажатыми между пакгаузами. В сердце старинного Стамбула мы колесили по мертвым улицам, с полуразвалившимися деревянными домами, и по другим тоже, где находились лавчонки и мастерские; чистильщики ботинок, сидевшие на корточках перед своим снаряжением, смотрели на нас неприязненно. С таким же видом смотрели на нас в жалком бистро с деревянными столами, где мы пили кофе; кого они ненавидели: американцев или туристов? Ни одной женщины в зале и ни одной, или почти ни одной, на улицах; только лица мужчин, причем ни одно не улыбалось. Залитый серым светом крытый рынок произвел на меня впечатление огромной скобяной лавки; на пыльных рынках под открытым небом все выглядело безобразным – предметы домашней утвари, ткани и размалеванные картинки. Одно обстоятельство возбудило у нас любопытство: изобилие автоматических весов и количество людей, зачастую бедных, которые жертвовали монеткой, чтобы взвеситься. Куда мы попали? Эти многочисленные толпы, состоящие целиком из мужчин, обозначали Восток и Ислам, но здесь отсутствовали краски Африки и китайская живописность. Ощущение было такое, будто мы очутились на рубеже обездоленной сельской местности и мрачного Средневековья. Храм святой Софии, Голубая мечеть не обманули моих ожиданий; мне понравились маленькие мечети, более живые и уютные, их дворы, их фонтаны, вокруг которых летали голуби, но почти ничего не осталось от исчезнувших веков. Византий, Константинополь, Истанбул – город не держал обещаний этих имен, лишь в час, когда его купола с их тонкими заостренными минаретами вырисовывались на вершине холма в свете сумерек, пышное и кровавое прошлое проступало сквозь его красоту.
Нам хотелось поближе познакомиться с турками. Несколько недель назад в результате государственного военного переворота был свергнут Мендерес; в городе произошли волнения, в которых приняли участие студенты. Групповой туризм имеет свои неудобства, но наша изолированность определенно имела свои. Раздосадованные тем, что увидели лишь декорацию, мы через три дня уехали.
По сравнению со Стамбулом Афины показались нам женственными и чуть ли не сладострастными. Неделю мы провели на Крите: чудесные пейзажи, несколько волнующих развалин, в особенности руины Феста. А потом мы вернулись в Париж, и пришло время нам расстаться. Ничто за эти пять месяцев не омрачило нашего согласия. Я уже не сокрушалась, как раньше, при мысли, что у нашей истории нет будущего: у нас самих его осталось немного; она не казалась мне перечеркнутой, а скорее законченной, спасенной от разрушения, словно мы уже были мертвы. Прежние времена не вызывали у меня даже той ностальгии, в которой теплится еще надежда. Олгрен рассказал мне, что под конец одной прогулки ноги машинально привели его на улицу Бюшри: «Как будто мое тело не отреклось от прошлого», – сказал он с сожалением в голосе. «Значит, прошлое было намного лучше?» – спросила я. «В сорок лет я не знал, что мне сорок лет: все только начиналось!» – с жаром ответил он. Да, я тоже это помнила. Но уже довольно давно узнала новость: я в возрасте, мне много лет. То, как мы встретились, позволило нам сбросить десяток лет, но безмятежность нашего прощания вернула меня к пониманию истинного моего положения: я состарилась.