Сила обстоятельств
Шрифт:
Лагеря: этот вопрос обсуждался без всяких недомолвок. «Каждый вечер в течение года мой отец садился в свое кресло и с застывшим взглядом ждал, что придут его арестовывать. Все его товарищи были расстреляны, он так и не понял, что спасло его самого», – рассказывала мне одна молодая женщина. «Мой отец шесть лет провел в лагере, – призналась одна учительница, – а я в ночь смерти Сталина все-таки плакала». «Меня отправили в лагерь в 1942 году за гуманизм, – говорил нам один профессор, – потому что я был против того, чтобы расстреливали военнопленных. Я провел там пять лет». По рассказам, многие заключенные одобряли принцип лагерей, считая, что соседей бросили туда правильно, сами же они стали жертвами ошибки, которая не могла служить причиной для осуждения всей системы. До 1936 года лагеря вроде бы действительно были центрами по перевоспитанию: умеренная работа, свободный режим, театры, библиотеки, беседы, близкие, чуть ли не дружеские отношения между начальством и заключенными. Начиная с 1936 года максимальное наказание, как и раньше, было десять лет, но заключенный имел или не имел права переписываться со своей семьей: если не имел, то это означало, что он расстрелян. Режим в исправительных колониях стал таким гнусным, что многие заключенные умирали; после 1944 года – тоже, но тогда уже не расстреливали. О жизни в лагерях никто подробно не рассказывал, то ли от нежелания, то ли по незнанию, то ли потому, что на сей счет дано было указание молчать. Нас лишь посвящали в смешные истории. Вот одна из них: заключенный, специалист по Пушкину, сообщил, что он отыскал последние главы «Евгения Онегина»; бумаги были утеряны, но его прекрасная память позволит, если ему дадут свободное время, восстановить текст. И он принялся за работу, его в этом поощряли, ибо Пушкин будто бы предугадал ждановскую эстетику: национализм, героизм, оптимизм – словом, полный набор. Закончив работу, этот специалист продолжал пользоваться льготным режимом, настолько
Проведя одну ночь в поезде, мы попали в Ленинград, один из самых красивых городов мира. Екатерина II поступила гениально, поручив Растрелли привнести на берега Невы итальянское барокко, при нордическом освещении оно так хорошо сочетается с красными, голубыми, зелеными красками, в которые он облек его. Подобно Риму, Ленинград зачаровывает, в особенности огромная площадь, где сияют окна Зимнего дворца. К ее загадочному величию моя память добавляла черно-белые картины «десяти дней, которые потрясли мир», и предвещавшие их мятежи. Озабоченная толпа шла вверх и вниз по Невскому проспекту: мне вспомнилась фотография, на которой проезжая часть и тротуары были усеяны трупами и ранеными. Посреди моста через Неву я видела экипаж: мост поднимался, лошадь и экипаж катились вниз в немоте давних фильмов. Смольный. Адмиралтейство. Петропавловская крепость. Какой отзвук вызывали эти слова, когда я впервые прочитала их в свои двадцать лет! Днем я гуляла по городу Ленина (и того другого, который не назывался).
Потом при полном свете дня наступила ночь. «Белые ночи Санкт-Петербурга»: в Норвегии, Финляндии, мне казалось, я их предчувствовала; но волшебству ночного солнца необходима именно эта декорация, где прошлое окаменело и ему не дают покоя призраки.
Мы ужинали у писателя Германа вместе с его семьей и Хейфицем, постановщиком «Дамы с собачкой». Нам было известно, что он избежал ссылки, потому что скрывался, и отчасти благодаря Эренбургу. «Я ни разу не написал имени Сталина», – признался он, накладывая в наши тарелки сибирские пельмени. Мы говорили о кино, о театре; он делился своими воспоминаниями о Мейерхольде. Жена Хейфица и их двадцатилетний сын пришли к кофе после просмотра фильма «Рокко и его братья», она была потрясена и очарована. Молодой Хейфиц и дети Германа сравнивали достоинства Вознесенского и Евтушенко: он отдавал предпочтение первому, они – второму. Сартр долго беседовал с мадам Хейфиц об отношениях детей и родителей, он опирался на некоторые мысли Фрейда, которые она с жаром опровергала. В полночь мы все вместе пошли на Марсово поле: в зеленом благоухании раннего утра на скамейках обнимались влюбленные, молодые люди играли на гитаре, мимо со смехом проходили группы мальчиков и девочек.
Через два дня, выйдя около одиннадцати часов из театра, мы снова встретились с семейством Германа в одном ресторане. Они повезли нас в машине посмотреть при бледном ночном освещении квартал Достоевского: его дом, пристанище Рогожина, двор процентщицы, убитой Раскольниковым, канал, куда он бросил топор. По дороге мы увидели окно комнаты, где покончил с собой Есенин. Они показали нам старинное жилище Петра Великого, первые каналы. В предместье, там, где Пушкин дрался на дуэли и был смертельно ранен, мы помянули его, выпив водки.
Как и до войны, в Ленинграде четыре миллиона жителей, но почти все вновь приехавшие: во время блокады, после того как в первые же дни сгорели продовольственные склады, погибли три с половиной миллиона человек. Старый профессор описал Сартру обледенелые улицы, усеянные трупами, на которые прохожие даже не смотрели; думали лишь о том, как донести до дома миску супа, не упав от слабости: подняться уже не было бы сил, а если кто-то и протянул бы вам руку, это все равно не помогло бы: он тоже упал бы.
Русские не устают нахваливать красоты Киева. Софийский собор, который показал нам украинский поэт Бажан, заслуживает своей славы. Но центральные кварталы – половина города – были уничтожены немцами. Сталин приказал разрушить одну из самых знаменитых церквей и заново отстроить Киев в его любимом стиле: аркады и колоннады, главная улица – это страшный кошмар. На Украине людей тоже преследуют военные воспоминания. Когда Бажан вернулся, Киев лежал в руинах, редкие прохожие казались ему призраками; он узнал одного приятеля, они долго молча смотрели друг на друга, не веря своим глазам. Нацисты, которые хотели уничтожить славянскую культуру, подожгли монастырь лавры, знаменитое место паломничества. На холме над Днепром остался кусок крашеной стены, один купол, золото которого почернело от пламени, обугленные обломки. У меня все еще стояли перед глазами картины «Иванова детства», и за полями клубники, где колхозники собирали огромные корзины дивных плодов, я видела опустошенные земли.
Мы ужинали с Корнейчуком и его женой Вандой Василевской на их даче под Киевом: сад с цветущими тюльпанами спускался до самого берега озера. Корнейчук очень хотел, чтобы Сартр присутствовал на конгрессе Движения сторонников мира, который должен был состояться в Москве, и чтобы он говорил там о культуре. Эренбург через свою жену,
В Москве мы жили в отеле «Пекин», одном из тех сооружений, разбросанных в разных частях города, которые призваны были гармонировать с башнями Кремля. Но мы проводили там как можно меньше времени, предпочитая стоять в очереди с москвичами у дверей ресторанов и кафе. Иногда мы ужинали в клубе литераторов, а иногда в театральном клубе. Общественные заведения закрываются в одиннадцать часов вечера, за исключением ресторанов в нескольких больших отелях, где можно есть, пить и танцевать до половины первого; однако улицы долго остаются оживленными: люди ходят в гости друг к другу. Они еще плохо обеспечены жильем, 80 процентов живут в коммунальных квартирах, но строительство усиленно продолжается, и внутри новые дома выглядят очень мило. Георгий Брейтбурд занимает в районе, отведенном для интеллектуалов, довольно большую однокомнатную квартиру, очень светлую, с ванной комнатой и кухней, ему позавидовали бы многие одинокие французы того же профессионального уровня, что и он. В старой части Москвы приходится пересекать довольно грязные дворы, подниматься по обветшалым лестницам или садиться в лифты, скорее похожие на грузовые подъемники, но квартиры писателей, режиссеров, которые нас приглашали – разумеется, привилегированные, – были довольно просторны и часто элегантны. Транспортные средства удобны. Такси мало, много автобусов, большая сеть метрополитена с эскалаторами на большинстве станций. Однако дни москвичей утомительны из-за нехватки товаров; надо бегать по магазинам, стоять в очередях, и даже тогда не находишь того, что хочешь.
Дело в том, что СССР, и его руководители не скрывают этого, испытывает серьезные экономические трудности. Сельское хозяйство всегда развивалось плохо. В последнее время были разоблачены многочисленные коррупционные правонарушения и должностные злоупотребления – социалистические эквиваленты надувательства, мошенничества, финансовых скандалов у нас. Их наказывают сурово, в особо серьезных случаях применяется смертная казнь. И, безусловно, эта бедность является расплатой за космические успехи. Будет ли она уменьшаться или усугубляться? Насчет этого исследования и статистика дают более точное представление, чем трехнедельное путешествие. Но для нас оно было полезным. С самого начала холодной войны мы приняли сторону СССР; с тех пор как он проводит мирную политику и десталинизацию, мы не ограничиваемся тем, что отдаем ему предпочтение: его дело, его надежды являются и нашими тоже. Наше пребывание преобразило эту связь в живую дружбу; истина обогащается по мере того, как она воплощается. Было бы неправильно считать достижения русских интеллектуалов скромными: они вбирают в себя все лучшее из прошлого. Противоречия их опыта – в том числе отказ от сталинского наследия, – заставляющие их думать самостоятельно, придают им глубину, исключительную в эту эпоху внешнего психологического воздействия. У людей, особенно у молодых, ощущается страстное желание познавать и понимать: кино, театры, балеты, поэтические вечера, концерты – все билеты бывают проданы заранее; музеи, выставки не вмещают всех желающих; книги, едва напечатанные, мгновенно расходятся. Всюду обсуждения, споры. В технократическом мире, который хочет навязать нам Запад, значение имеют лишь орудия и организация, средства получить другие средства, которые не определяют никакой цели. В СССР человек творит самого себя, и даже если это происходит не без труда, если случаются тяжелые удары, отступления, ошибки, все, что его окружает, все, что с ним случается, наполнено весомым значением.
На обратном пути мы остановились в Польше. Варшава, гетто: руины, оссуарии, пустыня пепла. Но я видела большой новый город с широкими улицами, парками, стройками и кое-где, непонятно почему, наполовину рухнувший дом. От гетто остались лишь кусок стены и сторожевая вышка посреди преображенных в зеленые лужайки пустырей и изящных зданий. Старе място прекрасно восстановлено: рыночная площадь, кафедральный собор, улочки с низкими разноцветными домами. Остальной город – тут уродливый, там красивый, в зависимости от времени, когда его восстанавливали, в нем нет монолитности, отсутствует собственное лицо, душа: это великолепная победа над смертью, но, похоже, жизнь не решается еще здесь обосноваться. На другой стороне Вислы – промышленная, густонаселенная, обветшалая, грязная Прага, которой не коснулась разруха, ибо там остановилась русская армия; течение времени не было здесь нарушено, и это меня успокоило.
Лисовский, коммунист, который по-французски говорит так же хорошо, как по-польски, возил нас всюду на своем маленьком автомобиле. Пустынность дорог поразила нас. Но на улицах многолюдно и, по крайней мере в центре, радостно: стройные ухоженные женщины, аккуратные витрины; предметы обихода, мебель, убранство ресторанов и кафе – все красиво. По вечерам в десять часов общественные заведения закрываются: пьяницы торопятся напиться, уже с девяти часов вечера их встречается много. Неравенство в зарплате меньше, чем в СССР, но уровень жизни крайне низок. Еда почти ничего не стоит, зато одежда непомерно дорога: пара туфель обходится в четверть среднего месячного жалованья. Жилье бесплатное, но его очень трудно раздобыть. Варшава закрыта, никто не имеет права селиться там, ибо значительная часть жителей еще ютится в лачугах. Архитекторы пребывают в нерешительности: в каждой квартире они предусмотрели ванную комнату, но за неимением привычки многие жильцы ею не пользуются, так не лучше ли упразднить ее и увеличить количество жилищ? Но тогда преградят дорогу будущему: варшавяне не научатся гигиене, если она будет недоступна им. Надо ли прежде всего думать о насущных нуждах или проявлять заботу о подрастающем поколении? Второе решение одержало верх.
Мы видели Краков, старомодный, провинциальный, привлекательный: университет, кабинет доктора Фауста, его перегонные аппараты и след ноги Мефистофеля; посреди рыночной площади – костёл, его высокая красивая башня, где каждый час открывается одно из окон и раздается звук горна; королевский замок, рабочий кабинет и кинозал, который устроил себе Франк, палач Польши. Мы видели Нову-Гуту, огромный комбинат, рабочий город, великолепный цистерцианский монастырь, трогательную деревянную церковь, расположенную посреди луга. На машине мы вернулись в Варшаву: на протяжении трехсот километров дорога извивается между лугов, полей нежно-зеленых злаков, крестьянских домов с соломенными крышами, оштукатуренных и покрашенных в желтый или голубой цвет. Только частные владения: «польский октябрь» закрепил провал коллективизации. Нередко мы обгоняли группы крестьянок в традиционных костюмах: в кофтах и юбках ярких расцветок, с повязанными под подбородком платками; вместе с ребятишками, державшими восковые свечи, они возвращались с какой-то благочестивой церемонии. В деревне гнет религии явственно ощущается. Нам показали удивительный фильм, который разрешен был духовенством при условии, что его не станут снабжать комментариями: крестный путь, который ежегодно повторяется в одной деревне, где собирается толпа людей, явившихся со всех концов страны. Христос, отягченный своим крестом, с трудом взбирается на холм, задыхаясь, обливаясь потом, спотыкаясь; он падает так убедительно, с таким поразительным искусством, что это падение становится реальным событием; за ним следуют мужчины, пошатываясь под тяжестью камней, от которой сгибаются их плечи; охваченные восторгом женщины в слезах и чуть ли не с воплями следят за ними глазами; а духовенство сопровождает красивыми, ровными песнопениями это мазохистское исступление. Фильм, который волнует поставленным вопросом и отталкивает полученным ответом, не демонстрируется на публике. В городах 60 процентов верующих, сказал один из наших друзей; другие полагают, что эта цифра никак не соответствует действительности. Воскресным утром в варшавском костеле полно народа: обитатели старинного квартала – буржуазного происхождения; рабочие в церковь не ходят, по крайней мере мужчины. Но что по-прежнему остается живучим, так это антисемитизм: в один из бронзовых ртов монумента, правда довольно уродливого, поставленного в память евреев гетто, чья-то рука воткнула окурок.
Газета «Политика» устроила нам встречу с журналистами, недавно проводившими опрос по поводу рабочих советов, и председателем одного из таковых: советы отмирают. На них требуется слишком много времени, и рабочие, не обладая нужными знаниями, как правило, предоставляют принимать все решения инженерам и администрации. Советы, безусловно, исчезнут.
Польскую послевоенную культуру я знала достаточно хорошо и видела большинство польских фильмов, демонстрировавшихся во Франции, в том числе «Пепел и алмаз» [77] , который отличают искренность и свежесть, свойственные «новой волне», и который к тому же что-то значит. С 1956 года мы читали и публиковали в «Тан модерн» множество польских текстов. С другой стороны, в Польше было поставлено большинство пьес Сартра, его и мои книги переводились. Почти все писатели говорили по-французски, с несколькими из них мы познакомились в Париже, и отношения установились самые хорошие. Борьба, которую в СССР ведут за и против свободы культуры, польским интеллектуалам не грозит. Они в курсе всего, что делается на Западе, они пишут, рисуют примерно то, что хотят. Но их терзают противоречия; они принадлежат к стране, менее, чем СССР, продвинутой на пути социализма, где существуют реакционные силы: религия, антисемитизм, привязанное к частной собственности крестьянство. Отвергая идею воздействовать на них путем принуждения, они страдают из-за такого отставания. Судьба поляков, не слишком многочисленных, с малоразвитой промышленностью, связана с Россией; хотя идеологически и политически они согласны с ней, но, в силу давних и не очень давних причин, недолюбливают ее. Писатели очень остро чувствуют это скрытое недовольство, которое кое-кто из них отразил великолепно.