Силоам
Шрифт:
Симон остался сидеть перед Массюбом, упершись локтями в колени, свесив кисти рук, сгорбившись. Снова говорил Массюб. Слова долетали до Симона словно сквозь туман. Но вдруг он вскинулся:
— Что вы сказали?
Массюб медленно повторил:
— Есть куча вещей, о которых Шейлюс никогда раньше не говорил, а теперь говорит… Можно подумать, что вы выдумали для него природу, потоки, что там еще? Вы его околдовали… развратили!.. Шейлюс был простым парнем, не знавшим громких слов, таким, как я!.. Вы его превратили…
— В кого же?
Массюб колебался. Он презрительно произнес:
— Во фразера!.. Болвана!..
Никогда Массюб так не изливал своего сердца, не говорил с такой тревожащей искренностью, которая словно предвещала
Он перевел взгляд на Массюба, которого всегда считал своим врагом, на отрицателя всех своих радостей, — и увидел несчастного человека, раздавленного своими тайными восторгами, скрытыми желаниями, своими порывами, как лучшими, так и худшими, — в общем, всей присущей миру несправедливостью. Он восхитился им. Он восхитился терпением, простодушием, добротой Массюба, силой его души. Он подумал о том, как этот человек смог вынести столько отверженной любви, столько непризнанной нежности. Он подумал о том, как мог он столь долго видеть вокруг себя счастливых, довольных людей и быть с ними рядом, не испытав желания вцепиться им в горло, — он, не выносивший даже зрелища цветущей природы! Он, чье уродство отторгало его от всякой радости и всякой любви. И вот теперь Массюб умирал от этого уродства. Ибо теперь, когда он заговорил, наконец раскрылся, или притворился в этом, когда он, наконец, сделал ужасное усилие признания, Симон больше не сомневался, что Массюб не выживет. Это отталкивающее тело, этот гнусный и жестокий человек, который его ненавидел, хотел навредить ему, был здесь, страшно беспомощный; и этот человек был, как и все, полон любви.
Усилие, которое Массюбу пришлось сделать, чтобы говорить, утомило его, и он сильно страдал, лежа на боку, как больное животное.
— Не могу вас задерживать, — простонал он. — Мне нужен отдых… Я…
Он хныкал. Симон поднялся. Тогда Массюб словно бы внезапно решился.
— Нет. Подождите! — сказал он.
Но то, что ему оставалось сказать, было, должно быть, тяжелее всего, так как говорили только его губы, а голос до них не доходил.
Симон подошел ближе.
— Это нелегко… — прошептал Массюб очень тихо, свистящим голосом.
И действительно, ему было нелегко. Массюб свесил руку с кровати, и Симону была видна его худая кисть.
— Нелегко, — повторил он. — Я хотел бы…
— Что же?
— Вам не понять, — сказал Массюб, с видимым усилием выговаривая каждое слово… — Надо будет объяснять… А я не хочу объяснять…
— Ну что вы… Говорите! Чего вы хотите от меня? Говорите! Все просто, поверьте…
Он говорил с ним, как с ребенком. Но голос Массюба становился все глуше, терялся в складках его рта, замирал короткими выдохами на его толстых увядших губах… Он, должно быть, раскаивался, что зашел так далеко, сказал столько, что можно было подумать, будто у него есть еще что сказать, что попросить… Он умолк; Симон смотрел на него, ожидая слов, собиравшихся слететь с его губ, готовый более ничему не удивляться, выслушать Массюба, как брат… Но Массюб снова овладел собой. Хватит одного признания для одного дня; хватит
Симон целый день думал о том, что Массюб хотел сказать, и что еще можно было сделать для Массюба. Он думал о странной мысли, которую однажды высказал ему Жером: о вине быть счастливым перед несчастными. Но что он мог сделать, чтобы искупить эту вину? Что могло Массюбу потребоваться от него?..
Вечером, когда он увидел Ариадну, он вспомнил о том, что она сказали ему однажды, так давно, о Лау, и спросил, дозволено ли ей посещать больных в Доме… Этот вопрос словно бы удивил ее…
— Почему вы меня об этом спрашиваете?
Он поколебался.
— У меня болен друг…
— Как его зовут?
Он с трудом выговорил имя.
— Массюб…
Это было сказано. Он рассчитался с Массюбом — по крайней мере, он пытался так думать, настолько мысль о Массюбе довлела над ним, так не терпелось ему получить возможность считать, что Массюбу, в глубине души, больше не в чем было его упрекнуть.
Маленький автомобиль не без труда выехал на скользкую дорогу и остановился перед дверью Дома, тотчас поглотившего его пассажирку. Но какой бы проворной она ни была, она не смогла промелькнуть настолько быстро, чтобы, пока она, как птичка, прыгала по ступенькам крыльца, все не успели узнать складной и хрупкой фигурки Минни.
Она возвращалась с объезда ближайших станций, куда, под благородным предлогом лыжного спорта, каждую зиму приезжало некоторое количество праздношатающихся, ищущих удовольствий, и куда она отправилась, по ее словам, «за кое-каким барахлом для театра». Но по дороге она повстречала кое-кого из своих друзей, которые неизменно попадались ей на пути везде, где люди развлекаются, и потому она немного запоздала: Минни была женщиной, знавшей, как обходиться с друзьями. Но сразу по ее возвращении приготовления к Празднику вступили в решающую фазу. В конце столовой была воздвигнута деревянная сцена, сначала грубая, но вскоре украсившаяся всеми атрибутами театра. Над ней возвышалась конструкция, понемногу нарядившаяся в подобающие случаю декорации. Наконец, перед сценой опустился великолепный бархатный занавес, привезенный Минни, и все было готово.
Как раз накануне Праздника Симон встретил Крамера, который, все более снедаемый беспокойством, беспрестанно кружил по вестибюлю «Монкабю». Великий Бастард с интересом следил, по долетавшим до него отзвукам, за всеми этапами приготовлений, столь возбуждавшими его праздное романическое воображение. Что бы он только не отдал, лишь бы участвовать в Празднике, играть какую-нибудь роль рядом с Минни, скоморошничать и занимать целый час внимание целого собрания! Не имея возможности осуществить подобное желание, он тогда взялся за перо: он писал пьесу, не без надежды предложить ее однажды молодой женщине, а пока играл ее сам себе. Но Крамер сгорал от желания показать ее Симону: он усадил его и запер дверь. Симона умилило это новое воплощение Крамера: Крамер-художник, пытающийся обуздать свою страсть словами…
— Я написал главную сцену, — объяснял он в крайнем возбуждении, — она происходит между мужчиной и женщиной, в маленьком городке, где невозможно укрыться от взглядов! Тогда ему пришлось придумать уловку, чтобы увидеться с ней, понимаете?.. Необыкновенная идея!..
— Вот как?
— Итак: он уговаривает ее поставить пьесу с ее участием, комедию, понимаете? Тогда все становится нормально, просто… Они вместе репетируют какую-нибудь пьесу, неважно какую, ведь он придумывает, придумывает по мере того, как декламирует, это каждый раз одно и то же и все время разное — он смешивает, путает роль с жизнью, жизнь с ролью, понимаете?.. Так что в конце концов она сама увлекается этой игрой, заслоняющей от них действительность — нелепую действительность, мой дорогой друг!.. Все так нелепо!..