Сильва
Шрифт:
Я созерцаю это спящее тело, грациозно изогнутое в позе красавиц Корреджо, и мне кажется, что наконец-то чудесная истина открылась моему сердцу. Тайны больше нет. Осиянный неведомым светом, я возношу небесам благодарную хвалу, может быть неумелую, но оттого не менее благоговейную. Аллилуйя! Аллилуйя!.. но все, что произошло вслед за этим, осталось навеки сокрытым от меня. Поверьте, если бы память моя сохранила хоть один образ, даже самый туманный, я описал бы это здесь. Но нет, ничего: то, что последовало за моей осанной, кануло в черный колодец забвения. И, пробудившись, я смутно осознавал лишь одно: что провел чрезвычайно бурную ночь.
17
Проснувшись на следующий день уже протрезвевшим, я обнаружил, что держу в объятиях, зажав между подбородком и коленями, точно орех в щипцах, Сильву, по-лисьи свернувшуюся калачиком;
Сначала я, движимый христианским смирением, предположил, что, если мне не удалось поднять Сильву до человеческого уровня, следовательно, я сам опустился до ее, лисьего. Так ли уж это невозможно? Разве не испытал я, толкаясь в рыночной толпе, это животное, плотское наваждение? Не было ли оно вещим знаком постыдной деградации личности? Но я держал в объятиях мою спящую лисицу, чувствовал, как дыхание тихонько вздымает ее молодое, прильнувшее ко мне тело, и не испытывал ни стеснения, ни даже беспокойства: я только улыбался с невыразимой нежностью, и, клянусь, в нежности этой, в бесконечном покое, завладевшем мною, не было ровно ничего звериного. Чтобы полнее убедиться в своем душевном умиротворении, в новом настрое мыслей, я разбудил Сильву и спокойно стал поглаживать ее по спине, как гладят мурлычущую кошку. И, вслушиваясь в это довольное, нежно рокочущее в ее груди мурлыканье, я с восторженным изумлением понял, что уверен, глубоко уверен: однажды я добьюсь того, что это мурлыканье перестанет быть одиноким голосом неодушевленной плоти и превратится в любовную песнь существа, которое не только покоряется, но и само одаривает другого, душой и телом предается священному причастию человеческой любви; я понял, что если вырвал мою лисицу у ее питекантропа, лишил невинных, но слепых любовных игр, услаждающих нищие духом создания, то сделал это (даже сам того не сознавая) именно в силу неопровержимой уверенности, что когда-нибудь, позже, моими стараниями, Сильва обретет способность приобщиться истинной любви; что отдать ее на произвол собственных инстинктов, пусть даже составляющих ныне ее счастье - благодать примитивных существ, было бы именно предательством; что лишь моя неуклонная верность, преданность и мужество, напротив, заставят ее, пусть медленно, переродиться из бездумной зверюшки в любящую женщину, в возлюбленную, даже если это и чревато для нее страданием; что отныне мне предстоит жить этой надеждой или, вернее, этим стремлением.
И должен с некоторым стыдом признать: пока я справлялся с нахлынувшим потоком мыслей и ощущений, я ни разу не подумал о Дороти.
Но когда рано поутру миссис Бамли обнаружила меня в Сильвиной постели (что, в общем-то, оказалось самым простым способом ввести ее в курс моих намерений), возмущению ее не было предела. Она буквально задохнулась и от неожиданности едва не лишилась чувств. Я влил в нее стаканчик рома и, накинув халат, повел в гостиную со словами: "Нам нужно поговорить".
Но миссис Бамли была слишком потрясена, чтобы выслушивать меня. Она разразилась бессвязной нескончаемой речью, словно от шока у нее внутри включился какой-то неуправляемый автомат. Настоящая
– Не начнет ли она скоро нуждаться в вас как в отце?!
– вопрошала миссис Бамли с пылким состраданием.
– Вы только представьте себе, что будет с ней, когда...
Напрасно пытался я остановить ее, объяснить, какое открытие я только что сделал и как надеялся со временем заставить мою милую Сильву взглянуть на меня иными глазами, - миссис Бамли не слушала меня. Десять раз я принимался за объяснения, но она упрямо трясла головой, не прекращая своих поношений. Наконец, взбеленившись, я вскочил на ноги с криком:
– Вот дурья башка! Если вам это не нравится!..
Она вскинулась и бросилась к двери. Я поймал ее за руку, заставил снова сесть и собрался в сотый раз начать свои объяснения, как вдруг раздался стук, и дверь, ведущая в сад, отворилась.
На пороге стоял злосчастный Джереми. Он явно вымылся с головы до ног, облачился в праздничный костюм, и его волосы альбиноса, распушенные хорошим шампунем, торчали дыбом вокруг его грубой физиономии, уподобляя голову одуванчику. Но я был чересчур взбешен, чтобы оценить комизм положения или умилиться. Я только-только успел засадить Нэнни обратно в кресло и в ярости обернулся на стук; увидев это разряженное чучело, я бросился на него с таким решительным, а может быть, и угрожающим видом, что он попятился назад, отступив за порог. Я трясся от гнева.
– Вон отсюда!
– взревел я.
– Катись, и чтоб я больше тебя не видел или сейчас спущу на тебя собак!
Хорош бы я был тогда, дойди дело до этого: оба мои мастифа, отличаясь весьма свирепым видом, неспособны были и муху обидеть. К счастью, Джереми об этом не знал, он отступил еще дальше, на крыльцо, и я, захлопнув дверь перед самым его носом, дважды повернул ключ в замке. После чего, все еще дрожа и злобно сжимая кулаки, вернулся к Нэнни, которая с разинутым ртом и трясущимся подбородком, смертельно бледная, в ужасе глядела на меня, ожидая, вероятно, что я сейчас брошусь душить и ее. "Спокойствие! подумал я.
– Только спокойствие". Я подошел к ней, постарался улыбнуться. И тут окно гостиной разлетелось вдребезги.
За ним второе, и третье. Один из камней подкатился к моим ногам. Что было делать - позволить этой скотине перебить все стекла в доме? Но когда я выбежал в сад, Джереми уже превратился в смутную тень, стремглав несущуюся к лесу - совсем как некогда убегала Сильва. При этом воспоминании весь мой гнев мгновенно улетучился. Бедный парень! Я слишком хорошо понимал его отчаяние. И в последний раз я спросил себя, не проявил ли я излишний эгоизм и жестокость, оторвав мою маленькую лисичку от родного леса и дикой любви этого лесного лорда-дикаря.
Задумчиво вернулся я обратно в гостиную, где Нэнни так же задумчиво ждала меня. Мы обменялись долгим взглядом, в котором уже не было ни нетерпения, ни гнева. Я вздохнул и сказал:
– Вы, конечно, считаете меня виноватым.
– И, поскольку миссис Бамли не отвечала, я продолжал: - Она была бы счастливее в лесу, с этим человеком. Гораздо счастливее. Да-да, это именно так, - Нэнни по-прежнему молчала, глядя на меня.
– Она всего лишь молодая лисица, - признал я грустно, - она была, есть и будет ею, а мы строим химерические планы по поводу ее будущего, когда, вероятно, упорствовать просто глупо.
– Я смолк и сел у камина, вороша щипцами давно остывшие угли: с минуту в гостиной царило молчание.
Поскольку Нэнни сидела, застыв, как статуя, и молчание становилось невыносимым, я вскричал, не глядя на нее:
– Да скажите же хоть что-нибудь! Тысяча чертей, я ведь знаю, о ком вы сейчас думаете: о миссис Дороти, не так ли? О том, что я обращаюсь с ней как последний негодяй! Вы ведь именно так думаете, разве нет? Ну так выскажитесь, черт возьми! Давайте, отводите душу!
– Ваша миссис Дороти достаточно взрослая, чтобы самой за себя постоять, - сказала наконец Нэнни, произнеся это имя на удивление жестко, почти враждебно.
– Нет, я думаю не о ней, - добавила она, - я ведь раньше не видела...