Символисты и другие. Статьи. Разыскания. Публикации
Шрифт:
Тот же лад и строй, раскрывающийся при созерцании природных явлений, видится Коневскому, когда он осмысляет мир человеческих связей, воплощающийся в истории, современности, мифологических и эстетических образах. Общий метафизический ракурс, характерный для всех его жизненных восприятий, закономерно сказывается и при обращении к этим сферам. Более всего он ценит органическую культуру, развивающуюся преемственно и самопроизвольно, постепенно реализующую заложенные в ней животворные потенции, и соответственно с неприязнью относится ко всем формам искусственной стимуляции роста и преобразовательным экспериментам. В этом отношении характерно убежденное неприятие Коневским своего родного города: Петербург чужд ему своей умышленностью и сконструированностью. «Но чт увидишь ты, попав на проезжие улицы невской столицы? – риторически вопрошает он А. Я. Билибина (5 июня 1900 г.). – Убийственно прямые и длинные, пересекающиеся под прямым углом и зияюще-широкие мостовые между домами, которым подобных по пошлому уродству не найти ни в одном западноевропейском или русском городе ‹…› в то время как Москва и германо-романские средневековые города свиваются как гнездо, внутри их чувствуются живые недра, взрастившие и питающие их, обаятельны затаенными завитками и уголками своих закоулков, Питер весь сквозной, с его прямыми улицами, проходящими чуть не из одного конца города в другой; внутри его тщетно ищешь центра, сердцевины, в котором сгущались бы соки жизни, внутри – зияющая пустота, истощение». [124] Образ «демонического» Петербурга воссоздается в стихотворении «Убийственный туман сгустился над столицей…», в котором, однако, пугающие фантомы в конечном счете лишь оттеняют
124
Писатели символистского круга. С. 184. Ср.: Осповат А. Л., Тименчик Р. Д. «Печальну повесть сохранить…» М., 1987. С. 139–140.
Столь же искусственными, идущими вразрез с определившимися формами общественного мироустройства представляются Коневскому попытки изменить это мироустройство организованными волевыми усилиями. От радикальных политических устремлений своего времени он далек; во время студенческих волнений, охвативших в 1899 г. Петербургский университет, чувствует свою глубокую отчужденность от основной массы однокашников, не в состоянии разделять их эмоции, но и репрессивные действия со стороны властей решительно не приемлет:
Кто вы, откуда вы, юноши бледные?Что вы беснуетесь в чахлом весельи?Иль закручусь я и с вами в метели,И увлекусь в эти шумы бесследные?Шутки докучные, буйства печальные,Но и зачем же гоненья ненужные?Невосприимчивый к вирусу социально-политической активности, Коневской, однако, выказывал живой, но при этом вполне отстраненный интерес к многоразличным формам общественной жизни – в аспекте общего преклонения перед разнообразными яркими манифестациями витального начала, перед «биениями жизни». Самое законченное выражение этого начала он видит в поэзии Верхарна; в ней – «ожесточенная воля художника-эпика, художника-ваятеля, борющегося с расплывчатостью жизни, да и в среде жизненных явлений избирающего для изображения лишь проявления стихийной или волевой мощи»; в ней и новое совершенное воплощение национального фламандского типа, преодолевающее, разумеется, в восприятии Коневского свои конкретно-исторические очертания и благодаря творческой силе мастера обретающее высший смысл: «Вергэрен – достойный преемник Рубенса, Тениерса и Иорданса по преображению родного народа своего в вечное знамение буйного потока плоти. ‹…› Но живой энергией, сообщенной ему лоном того же родного края, он, конечно, неизмеримо вырастал из граней этого быта, и перед порывом этой энергии должны были расступиться стены и плетни фламандских сел. В тоске сумеречных осенних полей он вы'носил страстную мечту о борьбе самовластной воли с ширью мира». [125] Столь же высоко, как и Верхарна, Коневской ценит и почитает гораздо менее знаменитого поэта-современника – Франсиса Вьеле-Гриффена, активно разрабатывавшего в своем творчестве легендарно-исторические и фольклорные сюжеты: «Вьелэ-Гриффин обаевает меня сочетанием тонкой сложности и углубленности мысленных мотивов с изобилием образов, подчас – задушевных, нежных, подчас – державно-великолепных». [126] Ощущение полноты и насыщенности жизни привлекает Коневского в молодом Андре Жиде (совершенно еще неизвестном в России в 1890-е гг.); он переводит фрагмент из его книги «Яства земные» («Les nourritures terrestres», 1897; у Коневского: «Земные кормы»), с похвалой отмечая, что в ней «этот отрешенный от мира умозритель воодушевляется верой в телесные ощущения жизни, и строгая и свободная душа его страстно разливается в самых явных, очевидных ощущениях сознания и тела, ликуя поет, превознося надо всем воображаемым и умственно созерцаемым каждое мгновенное прикосновение жизни к организму человека». [127] С воодушевлением откликнулся Коневской и на прочитанную им в рукописи поэму Брюсова «Царю Северного полюса», воспевающую плавание викингов в полярных широтах: в ней его привлекает «ширь горизонта и размах воздуха», а также «полная гармония этих свойств с крайней яркостью и пластичностью образов». [128]
125
Коневской И. Стихотворная лирика в современной французской поэзии // РГАЛИ. Ф. 259. Оп. 3. Ед. хр. 6. Л. 13, 14, 15 об.
126
Письмо Коневского к В. Я. Брюсову от 6 января 1899 г. // Литературное наследство. Т. 98. Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 1. С. 450.
127
РГАЛИ. Ф. 259. Оп. 3. Ед. хр. 14. Л. 9–9 об.
128
Письмо к В. Я. Брюсову от 24 октября 1899 г. // Литературное наследство. Т. 98. Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 1. С. 472.
Завороженность интенсивностью и безбрежностью проявления созерцаемых мировых сил влечет Коневского от форм индивидуального творческого самовыражения к эпическим картинам, которые наиболее полно и ярко разворачиваются для него в отдаленных исторических временах и в мифологической перспективе. В этой устремленности вновь сказывается оппозиция поэта по отношению к преобладающим в общественной психологии и литературе конца века сумеречным, пессимистическим и «декадентским» настроениям: «безгеройному» времени он противостоит манифестацией героического начала, прославляет ясность и бодрость духа. Знаменателен эпиграф, который он предпослал своим записям «Дума, сердце и размахи. Некоторые размышления», относящимся еще к зиме 1893–1894 гг.: «И в героическом, удалом движении заиграл луч вечной идеи» – из стихотворения «Теперь и всегда» («Ora e sempre») Джозуэ Кардуччи. [129] «Удалого движения» исполнены фольклорно-мифологические герои, которых Коневской увлеченно живописует («Старшие богатыри»), и исторические пращуры («Варяги», «Среда»). Соответственно и в современном русском изобразительном искусстве наибольшего внимания у него удостаиваются В. Васнецов и М. Нестеров, вдохновивший его на стихотворный диптих «Образы Нестерова», а также М. Врубель как автор картины «Микула Селянинович и Вольга Святославич»: «Проникновенный и необъятный символизм стихийной былины запечатлен на этом холсте с мощью каких-нибудь доисторических исполинов, переворачивавших камни». [130] Концентрируется мифотворческая энергетика Коневского, опять же, в тех культурно-географических сферах, которые обозначены избранным псевдонимом. «Варяжское» и «славянское» начала переплетаются и обогащают друг друга на финской почве, ему интимно близкой («древний город края моих праотцев», [131] – говорит о Выборге он, правнук выборгского губернатора). Финский национальный эпос «Калевала» – один из вдохновляющих источников для его стихотворных вариаций. [132] Самый живой отклик в его душе находят и картины северной природы; с нею Коневской чувствует глубокую внутреннюю связь, истоки которой он прозревает в глубинах родовой истории:
129
РГАЛИ. Ф. 259. Оп. 1. Ед. хр. 2. Л. 1 об.
130
Запись от 3 сентября 1896 г. // Там же. Ед. хр. 16. Л. 40.
131
Письмо
132
Подробнее см.: Grossman Joan Delaney. 1) Ivan Konevskoi’s Metaphisical Journey to Finland // Studia Slavica Finlandensia. T. XVI / 2. Школа органического искусства в русском модернизме. Сб. статей. Helsinki, 1999. P. 104–119; 2) From the Finland Station: Ivan Konevskoi // Twentieth-Century Russian Literature. Selected Papers from the Fifth World Congress of Central and East European Studies. New York, 2000. P. 6 – 15; Hellman Ben. On Ivan Konevskoi’s Finnish Roots // Aspekteja. Slavica Tamperensia. V. Tampere, 1996. P. 95 – 100.
31 июля 1901 г. Н. Г. Дьяконов, зять Ореуса-отца (муж его сестры), писал Брюсову: «Знакомый Вам Иван Иванович Ореус после последнего письма его из Риги от 8 июля не давал о себе знать ни отцу своему, генералу Ореусу, ни мне, его дяде. Наводя всюду справки, генерал Иван Иванович Ореус поручил мне запросить Вас, не получали ли Вы каких-либо известий за последнее время от его сына». [133]
133
Ямпольский И. Г. Письма А. Миропольского к И. Коневскому // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1988. С. 22.
Последнее письмо Коневского, сохранившееся в архиве Брюсова, датировано 21 апреля 1901 г.; видимо, Брюсов и оповестил об этом Дьяконова, прося одновременно сообщить о результатах предпринятых поисков. 10 августа Брюсову написал Ореус-отец: «Согласно желанию вашему, уведомляю о трагической судьбе, постигшей моего сына, – он утонул, купаясь в р<еке> Аа, в Лифляндии. Вы его знали и ценили. Прошу вас – если вы человек верующий – помолиться о его детски-чистой душе». [134]
134
Литературное наследство. Т. 98. Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 1. С. 534.
Обстоятельства гибели установил Дьяконов, отправившийся на поиски по следам предполагаемого летнего маршрута Коневского. В предисловии отца к посмертному сборнику произведений сына об этом говорится: «Коневской скончался 8 июля 1901 года, 23 лет от роду ‹…› Как и в предыдущие года, в этом году Коневской поехал в небольшое летнее путешествие (“странствие”, как говорил он), на этот раз по Прибалтийским губерниям. Выехав из Риги, он вспомнил вдруг, что забыл в гостинице паспорт, и сошел на станции Зегевольд, чтобы дождаться встречного поезда и вернуться. День был жаркий. Около станции протекает река Аа. Коневской стал купаться… и утонул.
Все эти подробности выяснились, конечно, позже, так как свидетелей его смерти не было. Тело Коневского было найдено через несколько дней и предано земле местным лютеранским пастором. Только после усиленных розысков отцу удалось узнать о судьбе единственного сына… Немецкая аккуратность местных властей сберегла все оставшееся от неизвестного покойника: одежду, вещи, бумаги. По этим признакам узнали безымянное тело и восстановили события последнего дня.
Останки И. Коневского были вторично преданы земле уже по православному обряду. Особого православного кладбища в Зегевольде не оказалось. Тело Коневского было положено в лесу, прекрасно содержимом. ‹…› Коневской любил лес, любил ветер; лесу и ветру посвящено у него немало задушевных стихов. И его хоронили в лесу и, при чудной, ясной погоде, бушевал сильный ветер. Скромная могила осенена кленом, вязом и березой». [135]
135
Коневской Иван. Стихи и проза. С. X–XI.
Некоторые дополнительные штрихи можно почерпнуть в воспоминаниях О. В. Яфы-Синакевич: «Иван Иванович погиб жертвой своей рассеянности, – друзья не доглядели таки за ним: возвращаясь со свадьбы одного из них (А. Ф. Каля ‹…›), он спохватился в пути, что забыл у него свой паспорт, и вышел на небольшой станции (Зегеволь<д>), чтобы тотчас за ним вернуться. В ожидании обратного поезда, он сдал вещи на хранение и пошел купаться. Предполагают, что он увлекся и зашел слишком далеко. Может быть, он слагал стихи в свои последние минуты и, в экстазе вдохновенья, нечаянно, по рассеянности, перешел в вечность… ‹…› На берегу была найдена его одежда, а сданный на хранение чемодан оказался наполненным его рукописями». [136]
136
Синакевич О. В. Жили-были. Воспоминания. Тетрадь 10-я. Ч. III. Юность 1894–1900 гг. // РНБ. Ф. 163. Ед. хр. 324. Л. 26 об. – 27. В другом фрагменте своих воспоминаний Яфа-Синакевич приводит сведения о Коневском, взятые из письма В. Ф. Штейн: «Помню еще, что когда Ореус пропал без вести, Дьяконов поехал разыскивать его – и узнал его только по зубам и особому строению его лба, настолько уже было сильно разложение, когда его выкопали из земли» (Там же. Ед. хр. 355. Л. 84).
Отсутствие очевидцев гибели и реконструкция картины происшедшего по косвенным признакам и свидетельствам невольно вызывали подозрения относительно того, не был ли уход поэта из жизни сознательным. «Тогда же, – вспоминает Маковский, – пошел слух в литературных кругах: Коневской не утонул случайно (хотя река Аа и славится опасными водоворотами). Нет, он погиб добровольно, ушел из мира плоти (как истый романтик), плывя до потери сознания, до блаженного обморока, отдавая себя под рассветным небом возлюбленной стихии. Мечта поэта обратилась в его “безумие”. Стала явью, бессмертной в смерти». «Это миф, разумеется… – отвечает на давние пересуды сам Маковский. – Разве поэты такого духовного закала и такой религиозной озаренности кончают самоубийством?» [137] Действительно, думается, что достаточных оснований для версии о внезапном суицидном озарении, охватившем Коневского, не имеется: она решительно не согласуется с определяющими чертами мировоззрения и психологического облика поэта. Напротив, смерть в результате какой-то несчастной и непредвиденной случайности представляется объяснимой и в известном смысле даже закономерной: зафиксировано несколько эпизодов, в которых непрактичный, неприспособленный к жизненным условиям, рассеянный и погруженный в себя Коневской ненароком оказывался в опасном, угрожающем положении. [138]
137
Маковский Сергей. Портреты современников. С. 426. Ср. письмо Н. М. Минского к Л. Н. Вилькиной (Берлин, 19 октября 1901 г.): «Меня глубоко поразила смерть Ореуса. Помнишь последние строки его поэмы, кот<орая> кончается словами “И живы пращуры мои”? Он как будто пророчески предвидел свою смерть. Утонул он или утопился? Где? Когда?» (ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 884. Подразумеваются строки из стихотворения «Дебри»: «Влечет болотистый ручей // В меня студеные струи…»). Миф о самоубийстве оказался живучим: более чем сто лет спустя можно встретить упоминание о «ритуальном самоубийстве» Коневского (Пискарев В. А. А. Блок и европейское средневековье. Автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата филологических наук. Иваново, 2007. С. 10).
138
Например, в воспоминаниях О. В. Яфы-Синакевич излагается (со слов А. Я. Билибина) такой эпизод: «…за границей Ив<ан> Ив<анович> в гостинице писал ночью стихи при раскрытом окне, причем свечу поставил так, что загорелись тюлевые занавески, чего он, в пылу вдохновения, не замечал, несмотря на крики толпы под окном, пока пожарный не влез через окно к нему прямо на стол, за которым он сидел…» (РНБ. Ф. 163. Ед. хр. 324. Л. 21).