Синяя кровь
Шрифт:
Этот фильм мне удалось посмотреть на видео только в конце девяностых – после войны его никогда не показывали в кинотеатрах. Картину снял Юлий Райзман, любимый режиссер Сталина.
Евгений Габрилович написал сценарий фильма о простой советской девушке и ее первой любви. Много лет спустя Габрилович вспоминал о том, что образ Машеньки зародился в тот миг, когда в Одессе он вдруг увидел девушку, которая вышла из трамвая: «Она держала портфель, прижимая его сбоку к длинному тяжелому пальто, ноги были в грубых чулках и башмаках, и вся она была какая-то легкая, и озабоченная, и как-то наивно и строго о чем-то задумавшаяся».
На
На «Мосфильме» сценарий разругали, обвинив в неактуальности – в «уходе в ханжонковщину, в мещанский романс и бесплодное утробничество».
Но весной 1941 года Юлий Райзман все же приступил к съемкам.
История любви Машеньки Степановой и легкомысленного таксиста Алеши сама по себе чрезвычайно схематична, примитивна, но фильм спасают детали, воссоздающие атмосферу довоенной жизни: подруга одалживает бант Машеньке, собирающейся на первое свидание; лаковые туфли воспринимаются как царский подарок; учебная тревога, заставляющая героев хвататься за противогазы; разговоры о Марксе, которого собирается читать таксист Алексей…
Началась война, и камерность «Машеньки» перестала устраивать и режиссера, и сценариста. Юлий Райзман вспоминал: «В самые тяжелые дни, когда немцы подходили к Москве, мы занимались сценами зарождения любви… Когда мы пережидали в щелях, вырытых на дворе «Мосфильма», очередной воздушный налет, наши съемки казались нам особенно нелепыми».
Габрилович и Райзман дописали сценарий – отправили Машеньку и Алешу на фронт. Впрочем, фронтовые сцены режиссера тоже не устроили: они были лишены достоверности, поскольку ни у кого в съемочной группе не было личного военного опыта.
Создатели фильма ждали провала, но лента имела огромный успех и на фронте, и в тылу: на войне люди мечтают о том, чтобы после войны стало как до войны. А картины мирной жизни – с деталями, передающими наивное обаяние скудного советского быта, – были как раз сильной стороной этого фильма.
Когда я рассказал Иде о своих впечатлениях, она только пожала плечами.
– Этот фильм всего-навсего факт моей биографии, – сказал она, – и вряд ли этот факт останется в истории кино.
Письма с фронта она получала мешками – из госпиталей и из окопов. Ей признавались в любви, ее узнавали на улице, а имя ее героини писали на бортах танков и самолетов. Она стала девушкой мечты для миллионов мужчин. Ей присылали цветы, сшитые из парашютного перкаля, и зажигалки, сделанные из патронных гильз, а однажды почта доставила кусок оплавленного кирпича из Сталинграда – все, что осталось от кинотеатра, в котором перед боем солдаты – а в живых от батальона остались пятеро – смотрели фильм «Машенька».
Юлий Райзман никогда не снимал актеров дважды, но для Иды сделал исключение, пригласив на съемки нового фильма «Небо Москвы».
Ида приехала в Куйбышев, где собиралась съемочная группа, и через несколько дней, 11 июня 1943 года, попала в автомобильную катастрофу.
Врачи сказали, что у нее никогда не будет детей, а когда Ида увидела в зеркале
Ей было девятнадцать, и бездетность ее не пугала, а вот невозможность сниматься – это было ужасно. Ей сделали три операции, но безуспешно: лицо ее по-прежнему напоминало разбитую тарелку.
– Раньше я могла играть белочку, – говорила Ида, – а после всех этих операций годилась только на роль лошади. Лицо вытянулось… и голос стал низким… но хуже всего было одиночество… в девятнадцать лет это почти невыносимо…
О том периоде своей жизни Ида рассказывала скупо и неохотно. Она ни разу не произнесла вслух даже имени человека, с которым прожила несколько месяцев после выписки из больницы. Хозяин – вот как она его называла. Он был врачом и хозяином.
– Он мне помог, – вспоминала Ида. – Если бы не он, я покончила бы с собой. Но все было плохо. От горя я даже стала прихрамывать. С ногами все было в порядке, но я стала хромать.
Она почти не выходила из дома. Изувеченное лицо, хромота, а вдобавок – горб. Она не могла разогнуться, не было сил. Горб рос с каждым днем, и хромота становилась все сильнее, все болезненнее. Черное пятно, пачкавшее ее тело, чесалось, и она раздирала ногтями кожу до крови. Плечи, руки, бедра, живот. По утрам не хотелось – не моглось – вставать с постели. Часами лежала под одеялом, курила и тупо таращилась на маленькую картину, которая висела напротив.
На иконной доске было изображено странное животное с телом птицы и крысиной головой. Чудовище висело в воздухе, раскинув крылья, выпустив огромные когти и разинув мерзкую пасть, полную острых зубов.
Прадед хозяина дома был иконописцем – из тех, что поставляли дешевый товар на ярмарки. А еще он считался колдуном и знахарем. Он был женат на красавице, которую мучили кошмары: каждую ночь ее терзала птица с крысиной пастью, и утром на ее теле – на плечах, на груди, на бедрах – всюду были кровавые следы. Женщина была на грани безумия. Муж по всем правилам черного колдовства изготовил «отреченную доску», на которой и изобразил мерзкую тварь, как бы заперев ее таким образом – заперев в изображении. И с того дня женщина пошла на поправку. Но вот ее муж навсегда лишился способности различать цвета, забросил живопись и вскоре умер от какой-то загадочной болезни.
Ида вяло думала о человеке, который пожертвовал собой, пожертвовал талантом ради любимой женщины, и закуривала новую папиросу.
Наступал вечер.
Хозяин возвращался домой, рассказывал о сражении за атолл Эниветок или об освобождении Херсона.
Ида курила.
В постели она почти не отвечала на его ласки, а когда он отворачивался к стене, начинала думать о том, что этот мужчина занимается с нею любовью только из сострадания. Горбатая, хромая, с изуродованным лицом и черным пятном почти во все тело – она никому не нужна. Хозяин никогда не целовал ее черную грудь. Брезговал. А ведь у нее красивая грудь. Ида ненавидела его. Ведь в прежней жизни она и не взглянула бы на него. В ее прежней жизни она оставалась бы для него, провинциального врача, недосягаемой мечтой. Наверное, в больнице он, позевывая и похохатывая, рассказывает друзьям-завистникам о знаменитой актрисе, которая делит с ним постель: «Надоела она мне, братцы, ох и надоела». Но теперь она не могла топнуть ногой и указать ему на дверь. Он – мог, а она – нет. Хромая, горбатая, с грубым шрамом на лице…