Синяя веранда (сборник)
Шрифт:
Укрываясь за углом бетонного ограждения, я расстрелял всю обойму – это от неопытности. Брюнет лежал в паре метров от меня, с выпученными глазами, на губах пенилась свекольная кровь. Мне хотелось, чтобы кровь была чистой, красной, а не этой грязно-бурой пеной… Потому что этого цвета была моя вина перед ним. Он скреб пальцами по земле и силился сказать мое имя. Но имя было вымышленным, и я едва не поправил его.
Я знаю, что должен был взвалить его на плечо и поволочь к машине. Так делают товарищи, приятели, друзья. Те, кто вышел на дело вместе. А ведь «вместе» – слово, смысл которого ускользает от меня… Всего каких-то десять шагов. Мы бы успели. Но вместо
Идет пятьдесят третий день моего заключения. Шестьдесят дней с моего последнего провала, шестьдесят дней с того мгновения, когда Мария прошептала «спи». И кажется, мое проклятие снято. Иначе почему я все еще здесь?
Я не уверен. Но так долго сидеть на одном месте мне еще не приходилось, и с каждым новым утром мне все тоскливее, все страшнее и хуже. Рассвет наполняется моим ненастоящим именем, выпорхнувшим из мертвого рта. Как во время отека легких кровавая пена вытесняет из них весь воздух, так и из моей жизни кровавая пена вытесняет Марию.
Шестьдесят дней! И каждый из них мог быть проведен в другом месте. Если бы только… Если бы. Черт.
Сокамерники считают меня немым. Я пальцами показал им, что не могу говорить, и они почти перестали замечать меня, лишь пару раз пришлось применить силу, чтобы не особо наглели. Я здесь так долго, что занимаю уже определенное место в человеческой иерархии – чего не было со школы. Всему виной непрерывность времени и пространства. Мир вокруг оказывается очень болезненным. У меня такое ощущение, что я начал жить заново, на какой-то другой планете. Реальной. Которая населена не роботами, а людьми, и я совершенно растерян. Это тревожит меня. Безразличие, предприимчивость, опыт, даже сон – мои прежние спутники предали меня окончательно. В горле постоянно стоит комок, который трудно проглотить, он разросся, будто опухоль, и от этого сложно дышать.
На допросах я молчу.
Сурдоязык тут не нужен, стоит мне начать объясняться на пальцах, как следователь откопает где-нибудь переводчика. Это не требуется, мне нечего сказать. Они не знают ничего обо мне, я не сказал ни слова на допросах, но, вероятно, наивно полагать, что меня выпустят только потому, что в полиции не знают моего имени? Наверняка имеется какой-то судебный прецедент, и до меня существовали безымянные преступники, как существуют неопознанные трупы: их называют в этой стране Джон Доу. Видимо, и мне такое имя сгодится. Крайней попыткой добиться от меня информации становится свидание с братом моего погибшего подельника. Они надеются, что я раскроюсь. Я продолжаю молчать, пока темноволосый парень, в ком так заметны родственные черты, дышит в кислородную маску и говорит о брате:
– Он сказал, что добудет денег на операцию, и ушел. Я просил его не влипать в истории хотя бы в виде исключения. Он же вечно… ну, не играет по правилам. И он улыбнулся: «О’кей, брат, не буду». Скажи – только скажи честно, мне надо знать, – он умер сразу?
Парень, которому осталась пара месяцев и который, судя по пепельной коже и спекшимся губам, знает все о боли, спрашивает у меня, не страдал ли брат перед смертью. Перед той самой, в которой виноват я. Мне нечего ему ответить. Я смотрю на
После отбоя, когда гаснет свет, я сижу на полу, вцепившись в прутья клетки, и реву как девчонка, и только ночь смотрит на меня во все глаза из дальнего конца кафельного коридора.
Взрыв и автоматная очередь. Инстинкт придавливает меня к земле в момент пробуждения. В ноздри лезет запах горелых покрышек, высокое небо над пустыней заволокло черным дымом.
Это самая окраина брошенного города. Все желтое от пыли и песка, и глинобитные домики вросли в землю и зияют дырами от артобстрела. Я лежу в углублении наподобие рва, что тянется вдоль грунтовой дороги, и метрах в пятидесяти от нее догорает армейский «Хаммер». Я угадываю обугленные очертания водителя и, сдерживая тошноту, лихорадочно озираюсь. Второй «Хаммер», видимо, отбросило взрывом, перевернутый и искореженный, он похож на чудом уцелевший, но тронутый гниением зуб старческого рта. Внутри него – шевеление, и я ползу к нему, глотая песочную пыль.
Система внутренней безопасности требует, чтобы я тащился в другую сторону, укрыться в крайнем домишке у обочины. Но я заставляю себя ползти дальше, к автомобилю.
Там копошатся двое солдат. Голова третьего свернута под немыслимым углом, ему уже не помочь. Но этих двоих можно спасти.
– Мамочка, мамочка, – стонет один из солдат. Из бедра торчит металлический штырь, а лицо перемазано сажей и усеяно рыжими пятнами. Нужно пару секунд, чтобы сообразить, что это веснушки.
– Эй-эй, свои! – предупреждаю я. – Давайте-ка выбираться отсюда.
Второй, с торчащими из-под съехавшей каски большими ушами, помогает ему вылезти. О бронированный бок машины с визгом ударяются пули, и только потом раздаются хлопки выстрела. Нас обстреливают из засады.
Я знаю, что больше не могу доверять своему инстинкту: он велит спасаться мне одному, а я решил иначе. Теперь я – вместе с этими ребятами. И пока я тяну на себе раненого, лопоухий прикрывает нас огнем и ползет следом. Мне очень хочется стать маленьким, чтобы все это оказалось лишь игрой в войнушку, которую вот-вот прервет мамин оклик из окна: «Закругляйся! Пора обедать!» На деле все снова оказывается слишком уж по-настоящему.
Комнаты занесены пылью, битое стекло хрустит, стены покрыты копотью от когда-то попавшего сюда снаряда. Я перетягиваю ногу раненого парня женским шарфом.
– Есть шанс, что вернутся наши? – Мне приходится орать, потому что лопоухий плохо слышит. Откуда во мне родилось это слово? «Наши»…
– Да! Да, есть! Нужна рация!
Я без дальнейших объяснений понимаю, что рация осталась в «Хаммере».
«Их можно бросить», – шепчет мне кто-то, и я почти вижу призрак брюнета с глазами колдуна. Он улыбается белозубо и беззаботно, как в вечер нашего знакомства. Его появления мне достаточно. Я выхожу на улицу и снова ползу. Вероятнее всего, мне не добраться сюда вновь, я знаю это.
Каждый метр дается с трудом. Песок остро вдавливается в локти, ткань рубашки уже протерлась. Я чувствую себя на прицеле. Мой варан готов получить заслуженную добычу. Но еще несколько пуль пролетает мимо. Если бы в засаде сидел снайпер, все было бы кончено. Но там только автоматчик, и малюсенький шанс выжить у меня еще имеется.
Зачем все это? Можно было сидеть под прикрытием стен и ждать темноты, нового провала… Кто мне два этих паренька? Они сами ввязались в свою смертельную войнушку, при чем здесь моя жизнь? Какая мне выгода?