Сивцев Вражек
Шрифт:
Придя домой, поставил около покойника свечи, зажег, перекрестился и опять вышел по делам. Заприметил поблизости лавочку, где вечером - видать бывает свет. Зашел узнать, нет ли порожних ящиков. Сначала сказали: "Все пожгли, заместо дров", а после согласились променять за пять фунтов муки большой, совсем прочный, железными скобками окованный порожний ящик из-под посуды, на котором большими печатными буквами ясно обозначены были слова: "ВЕРХ - ОСТОРОЖНО".
Остаток дня Григорий провозился в сарайчике при доме. Пилил, строгал, набивал ножки. Стал ящик пониже, но днище осталось квадратным.
Как ни болело сердце Григория, что нет гроба настоящего, какой полагается христианину, однако перенес ящик в комнату, поставил на стол, устлал внутри одеялом и белой простыней, положил и подушку для бедной разбитой головы.
Со всем управился один. Ничем не мог пособить слепой Каштанов, сидевший в углу на стуле и внимательно слушавший движения Григория. Из соседей не заглянул никто. Про несчастье знали - но было и своих несчастий выше горла. Заходил милиционер, записал, сказал: "Пришлют доктора засвидетельствовать смерть". Но до вечера никого не прислали.
Так же неудачно вышло и со священником. Старик из церкви Иоанна Богослова отказался отпевать самоубийцу. Дали совет: отпеть на самом кладбище. Наутро побывал и на Дорогомилове, где долго рядился. За место даже и не брали, а за рытье могилы просили невесть сколько. Пришлось к кредиткам посулить серебряную добавку, так как последняя мука пошла за гроб.
Ни о дрогах, ни о простой подводе нечего было и думать. В те дни бедного человека хоронили домашними средствами: зимой на салазках, летом на ручных тележках; если есть кому - несли на руках.
У Обрубка не было друзей, кроме слепого Каштанова. Его семьей, нянькой и единственным другом был Григорий. Он один и должен был проводить покойного в последнее жилище.
Тележку дал дворник, наказав к шести часам непременно доставить обратно. В тележке возили пайковый хлеб для раздачи жильцам.
Каштанов не мог видеть, как клал Григорий белый офицерский боевой крестик поверх простыни на грудь офицера. Но как стучал молотком по гвоздям, слышал и, встав, крестился, пока последний гвоздь не был забит. Подошел, пощупал ящик, дернул щекой и заковылял к двери. Не провожать ему несчастного друга. Из слепых глаз слеза не шла.
В три часа, обвязав простыней, свернутой в жгут, Григорий без труда снес на двор квадратный ящик, в котором никто бы не признал гроб, хоть и были прибиты ножки, погрузил на тележку и двинулся на Дорогомилово.
Встречные не крестились. На страшном ящике лежала шапка Григория, а сбоку ясными буквами чернела по белому надпись: "ОСТОРОЖНО".
АХIOS
В списке скорбей прибавилась еще одна смерть - самая нужная и справедливая: смерть-освободительница.
Забившись в угол дивана, ставши совсем маленькой, Танюша смотрела в себя. На полках души ее стояли томики в черных переплетах - начатый жизненный архив.
Вот тоненькая книжка в холодном переплете, и на корешке имя: "Эрберг". О нем она знала мало и думала редко. Начата была жизнь умная, вперед надолго рассчитанная, жизнь цифр, геометрических фигур и благоразумных
Старенький, пухлый, много раз с любовью перелистанный, душистый лавандой томик со святым именем бабушки; оно написано на первой странице старинным и очень знакомым почерком. Милая усталая бабушка уснула любимой, исчерпав жизнь любви, заботы и мирного благословения. Догорела венчальная свеча, перевитая пожелтевшей муаровой лентой.
Книги смерти. И вот теперь смерть новая, - черная, никем не прочтенная книга. Кто решится перелистать страницы мучительных мыслей, страстных исканий, самообмана, заглушенных вспышек зависти к живому, больной борьбы разума и веры в чудо, животной жажды ухода из жизни... Страшная книга! Ее написал великий страдалец, безжизненным губам которого в ужасе и жалости Танюша дала первый свой поцелуй.
И с тем же внезапно ожившим чувством сжалась Танюша в уголке дивана. Как это было страшно! Как страшна жизнь.
Как легка была весна. В 17 лет - какое было солнце. Какими правильными рядами вставали и решались вопросы, как всесильна была наука, как гармонична музыка. Куда это исчезло, что случилось?
Почему случилось, что смерть и смерти предшествуют жизни. В начале дороги - кресты, раньше гимна радости - похоронное пенье. И что дальше?
Спросить дедушку? Но дедушка, сам старенький, - что ответит? Нельзя пугать его такими вопросами. Вася? Вася такой преданный и заботливый, хороший друг. Он, может быть, найдет слово, - но не то. Он забеспокоится и постарается развлечь, отвлечь, а ведь это совсем не нужно. Расскажет что-нибудь смешное, а если не удастся, - растреплет свои вихры на висках, сядет в угол и будет ломать спичечную коробочку. Нет, Вася не может; он и сам не знает. Почему он не зашел сегодня, Вася? Все-таки с ним хорошо и покойно.
Перебирая в памяти немногих знакомых, в эти дни оставшихся близкими, подумала об Астафьеве. Если бы он захотел ответить, - но как спросить? Разве об этом спрашивают. И о чем же, собственно? Но об Астафьеве думала Танюша увереннее. Из всех, бывших теперь в особнячке, он был самым незнакомым и особенным. Хорошо бы видеть его чаще. И еще узнать что-нибудь об его жизни, какой он. Нужно спросить Васю; который видет его часто.
Были сумерки весеннего дня, окно было открыто. Танюша вcтала, выглянула на улицу. Тихо, прохожих почти нет. Села к роялю, подняла крышку, положила пальцы на клавиши. Но голова, русая и уставшая думать, упала на руки.
Так сидела долго, не шевелясь.
Когда встала, на глазах просыхали слезы, - ни от чего, так, случайные, девичьи. Может быть, от них прошла усталость - они были нужны.
Потянулась, поправила наброшенный на плечи платок и вдруг почувствовала совсем новую легкость в теле.
Было в комнате свежо, на дворе вечерело. В чем же дело? Разве смерти заполнили все? Тогда почему бы это ощущение легкости и это желание что-нибудь делать, и много знать, и встречать людей, и искать среди них того, кто больше знает и лучше ответит?