Сияние
Шрифт:
– Ты был вчера на вокзале Виктория?
– Когда?
– В восемь утра.
– Нет, я был еще в Риме. Я прилетел ближе к обеду.
– То есть это был не ты?
– Я даже не знаю, где этот чертов вокзал.
—
У меня в руках книга Кафки. Несчастный писатель уродился слишком высоким и был слишком резок в общении. Мы с ним чем-то схожи. Я смотрю на его фотографию: заостренные уши, запавшие глаза на узком лице… Мне кажется, что передо мною наскальный рисунок, нацарапанный кусочком камня. Кричащий болью взгляд.
Я перечел несколько строк «Голодаря» – у этой истории ужасный конец. Когда
После той ночи я несколько дней летал. Я стал сильнее, решительнее, я жил моей тайной. Красивый и бессовестный, я питался ею, точно река подземным ключом, я светился внутренним светом, я стал его источником. Я чувствовал, как покраснела и натянулась моя кожа от свежих сладостных ран. Стоя в толпе, я радостно улыбался, точно душу вырвали из тела и я оказался рядом с любимым, в его клетке, за тысячу километров отсюда. Шли дни, а я все так же чувствовал себя добычей разъяренного зверя. В поезде, в машине, ночью и посреди бела дня я закрывал глаза и уносился к нему. Я готов был пожертвовать жизнью, лишь бы пережить это снова, лишь бы вновь оказаться в той комнате.
Мы расстались, пообещав друг другу, что не станем ждать несколько лет. Но время неумолимо, и оно не стоит на месте.
Я прочел новый курс для аспирантов, провел экзаменационную сессию. Потом случилась беда: умер знакомый, и нам пришлось поддерживать его вдову, приглашать ее в гости, приводить в себя.
Я купил мобильный телефон. Поначалу владельцу мобильника кажется, что весь мир у него в руках. Я выходил по вечерам с собакой, как тайный поклонник замужней дамы. Но вскоре эти звонки стали напоминать сеансы связи с загробным миром, словно я купил билет на тот свет.
– Сколько у тебя сейчас времени?
В Италии всегда на час больше, а у меня на час меньше. Я иду по дороге, ключи в кармане, и, пока я говорю, я тереблю их и раню руку. Меня раздирает стыд, эта чертова привычка стыдиться! Я не знаю, кем стал он за эти годы. Я чувствую между ногами тупую боль, тяжесть. Я слышу в трубке детский голос – он с младшим сыном, больным мальчиком. Он обожает его, вечно таскает за собой. Мальчишка – мой основной соперник. Для Костантино этот малыш – доказательство нашей вины, ее живое воплощение.
– Что с ним?
Рядом с сыном он не хочет шептаться. Он говорит громко, так, словно мы чужие, тем самым голосом, каким говорит с поставщиками вина и сыров. Я слышу, как он наклоняется, чтобы застегнуть пальто или вытереть ребенку нос.
Иногда я просто молчу в трубку. Иду по улице, дыша в телефон, поддерживая молчаливую связь – натянутую нить вздохов и невысказанных мыслей. В другой руке у меня поводок. Собака тянет, ей хочется что-то понюхать, но я тяну сильнее, move your arse, for Christ sake [19] .
19
Ради бога, шевели задницей (англ.).
В следующий раз я немного навеселе и потому чувствую себя более раскованным, я не замолкаю ни на минуту.
– Чем занимаешься? Что на тебе надето?
У меня такое чувство, что прежде, чем мне ответить, он осматривает свою одежду.
– Рубашка, пиджак, ничего особенного.
Я говорю, что купил новую вельветовую куртку на меховой подкладке, вроде той, какая была у меня лет двадцать назад, он должен бы помнить. Я описываю куртку в малейших подробностях, точно это самая захватывающая тема для разговора. Говорю, что хочу и ему такую купить, у него ведь XL, да?
– Ты примерно на два размера больше меня. Нет, ты не толстый, это я не к тому. Ты прекрасен, ты невероятно хорош, ты лучше, чем греческие боги, лучше Аполлона Бельведерского. Правда, член у него будет побольше.
Он торопится закончить разговор, он не такой, как я. Он боится моих гомосексуальных излияний. Он принюхивается к трубке и чувствует влажную землю.
Моя жена, моя хрустальная цапля, уснула. Сегодня она вернулась усталой. Я видел, как она съела суп и как потом растянулась на кровати – как кукла, которую уложили в коробку. Толком не раздевшись, она свернулась на кровати и, уже лежа, сбросила сначала одну, а затем вторую тапочку. Ее темные волосы разметались по подушке. Ее спящий лоб неестественно бел и слишком беззащитен. Глядя на ее открытый рот – маленькое растворенное окно, откуда медленно выходит легкое дыхание жизни, – я чувствую страх. Глаза Ицуми прикрыты, ее стойкая душа сейчас где-то далеко, словно никогда и не хотела спускаться на землю. Кожа Ицуми так прозрачна, словно это вовсе не тело, а легкое платье, которое она положила на кровать, чтобы надеть на вечерний прием.
Я и не думал, что когда-нибудь снова вот так посмотрю на жену. Я уже забыл о ней, варясь в своих мыслях и пытаясь справиться с внутренним оползнем, и, когда наконец я снова оказался способен о чем-то думать, я поймал себя на том, что сижу и смотрю на нее. Словно пытаюсь поймать пожитки, подхваченные волной, которой накрыло наш дом. Но все сдвинулось с привычных мест, все унесло потоком воды.
Я не сплю. Я словно надгробная статуя, которую я, к восторгу студентов, очень неплохо изображаю. Ночная полудрема – настоящее царство мертвых. Пора бы мне взять себя в руки и изводить собственную печень, но виски ночью, когда в храме погасли огни, – это святое.
В четыре утра мне хочется позвонить Костантино, поговорить с ним о той ночи на море, в нашей палатке. Мне кажется, что жить в городе без моря далее невозможно. Я готов все бросить, готов уйти из дома.
Рассвет. Я вырвался из лап своих снов, я позабыл их, но, должно быть, они здорово меня прибили, судя по выражению лица, которое глядит на меня из зеркала. Я снимаю помятую пижаму, ни одна одежда не хранит так бережно запах моей печальной души, моей измученной плоти. Я смотрю на свое удивительное бледное тело, похожее на окаменевший скелет крошечного динозавра.