Скатерть Лидии Либединской
Шрифт:
Как корреспондентке, Татьяне Владимировне удалось войти в комнату, когда народу еще не было, и маленькая Лида успела разглядеть сильно загримированное лицо Есенина, которое ее очень напугало.
Татьяна Вечорка вступила в московский «Цех поэтов», которым руководила Анна Антоновская, знакомая ей еще по Тифлису, сохранялись и развивались старые и новые поэтические знакомства.
Почти каждый день в дом приходил Крученых.
«Крученых не приходил, а прибегал, — писала Лидия Борисовна. — Он всегда бежал — по улице, по двору, по коридору, по комнате. Сидеть на одном месте для него, очевидно, было мучением, потому что даже ел и пил он стоя, пританцовывая… <…> Приходя к нам, Крученых тут же на ходу открывал портфель,
Поэт, к которому были прикованы мысли и чувства Татьяны Владимировны, как в юности к Блоку, был Пастернак «Борис Пастернак. Это имя уже в те годы произносилось в нашем доме не иначе, как с восторгом. На материнском столике рядом с однотомником Блока и белыми сборниками Ахматовой лежала книга в коричневом переплете, и на ней в белой раме заглавие: „Две книги“».
На уцелевших страничках дневника конца 1920-х годов Татьяна Толстая писала:
«В разговоре поразило его благородство по отношению к поэтам и людям: он обо всех отзывался очень беспристрастно и благожелательно — у него нет дурной закваски и обиды к людям, хотя ему уже года тридцать два — тридцать три и, верно, ему пришлось много претерпеть. В частности, он очень нуждается в деньгах, но и об этом говорит как-то по-философски. 22/IX 1927 я шла по Тверской с Лидой от Алеши (брата — Н.Г.), и обе были мокры от моросящего дождя. Пастернак в своем сером весеннем пальто остановил меня: „Я прочел Вашу книгу. Как много в ней хорошего. Вы понимаете, что есть стихи, сделанные просто так, а у Вас кровинка есть“».
Слова Пастернака, голос, случайный поцелуй на улице она хранила в своей памяти как драгоценность. Второе издание романа о Бестужеве-Марлинском (1933) она посвятила любимому поэту. Пастернак ответил на это посвящение стихотворной надписью на своей книге «Воздушные пути» (1933):
Чем незаслуженнее честь, Тем знак ее для нас священней, Все это в преизбытке есть И в Вашем лестном посвященье. Благодарю. Горжусь и рад Попасть под Ваш протекторат.О том, как дорого Татьяне Толстой было это посвящение и фотография Пастернака с подписью, говорит выцветший, всегда стоявший у нее на столе снимок поэта.
На домашние литературные посиделки в Воротниках сходились разные поэты. Это был своего рода прообраз будущих застолий у Лидии Либединской:
«…Когда они ждут гостей, готовя скромное угощенье — маленькие бутерброды, ласково называемые „тартинками“, раскладывают на тарелочки печенье, а в вазочки — домашнее варенье к чаю. Когда стол накрыт, отец разжигает камин, чудом уцелевший в вихре войн и революций, и комната наполняется теплым рыжеватым светом. А вот и первые гости — обычно это были Алексей Крученых и Николай Асеев, а если в это время находились в Москве грузинские поэты, то и Тициан Табидзе и Паоло Яшвили обязательно приходили к нам, а с ними Сергей Городецкий. <…>
К их приходу заранее готовились: нас с бабушкой посылали в Охотный Ряд „за провизией“, как тогда говорили, чтобы хорошо угостить. Потом меня отправляли во двор встречать гостей. Первым вбегал Крученых со своим портфелем под мышкой (я долго думала, что он с этим портфелем и спит). За ним влетал, словно в танце, Паоло Яшвили — высокий, изящный, красивый. Он меня хватал на руки и кружился вместе со мной. Потом медленно вплывал Тициан Табидзе, клал мне руку на голову, как будто благословляя. Городецкий вышагивал своими журавлиными ногами. Позже стал бывать и Пастернак, когда он уже подружился с грузинами и стал их переводить….
Сейчас за дымкой лет эти вечера в Воротниковском переулке кажутся мне сказочно прекрасными. Да так, наверное, и было: звучала музыка, помню, как однажды играл Генрих Нейгауз, читали стихи Пастернак и Асеев, раздавалось грузинское пение — все были молоды, веселы, полны надежд…»
Времена менялись. После тридцатого года имя Татьяны Вечорки перестало существовать. Футуристы, заумь, тбилисский фантастический кабачок, сборники стихов — все это должно было уйти из жизни навсегда. Футуризм и все левое искусство стало смертельно опасным.
Уже в пятидесятые годы произошел комичный случай. В доме в Лаврушинском жил критик и собиратель поэтических сборников двадцатого века Анатолий Тарасенков. Однажды к нему забежал вечно что-то выискивающий для своего архива Крученых. Тарасенков подступил к нему с вопросом, не знает ли он, где найти сборники стихов «Магнолии» и «Беспомощная нежность» некой Татьяны Вечорки, о которой он ничего не знает. Крученых посмотрел на Тарасенкова, выпучив глаза, и стал истерически хохотать, при этом колотя, как конь, ногой в пол. Тарасенков решил, что тот сошел с ума, и стал его успокаивать, но Крученых продолжал давиться хохотом, выкрикивая: «Она, она», — и бил в пол ногой. Его напоили водой, и тут он, наконец, вымолвил, что она живет с Тарасенковым в том же подъезде и каждый день ходит с внуками гулять. Тарасенков, который виделся с Татьяной Владимировной Толстой каждый день, был немало удивлен, что она и есть разыскиваемая им Вечорка.
В тридцатые годы Татьяна Толстая начала писать роман о декабристах. Прошлое стало единственно возможным уходом из реальности, в которой становилось все опаснее жить.
Хотя Борис Дмитриевич Толстой и продолжал с увлечением работать в Госплане над первым пятилетним планом и над его кроватью висела большая карта РСФСР, на которой жирными точками были отмечены пункты будущих грандиозных строек, в 1934 году после убийства Кирова, началось изгнание из крупных городов всех, кто имел дворянское происхождение. Бориса Дмитриевича выслали в Алма-Ату. «Помню, что у отца хранились визитные карточки с золотым обрезом и маленькой короной, на которых паутинно-каллиграфическим почерком было выведено: „Граф Борис Дмитриевич Толстой“. Внизу отец приписал фиолетовыми чернилами: „Сотрудник Госплана РСФСР“».
Прекрасного юриста и экономиста вычистили из Госплана за происхождение. Несколько месяцев он пытался устроиться на работу в Москве. Все было тщетно, пришлось искать работу на периферии. Подписав контракт, он уехал в Казахстан.
Отношения между родителями были непростыми. Борис Дмитриевич был человеком вдохновения. Изнеженный и болезненный, он не очень хорошо справлялся с ролью отца и главы семейства. Болезненность отчасти была связана с пристрастием к опиуму, начавшимся в Баку, где в то время было немало опиумных притонов, которые держали китайцы. След от опиумных «уходов» мужа остался в стихотворении Татьяны Владимировны.
Вновь голова на спинке стула, И под ресницей стертый сплин, И тени холода легли В бледнеющих монгольских скулах Пока расплывчато в груди Опий колобродит душный — Как Будда, в сумерки глядишь Неуязвимо равнодушно.На одной из дневниковых страничек Татьяна Толстая с горечью описывала отъезд мужа.
«16/IV. Вчера утром уехал Боря в Алма-Ату — доехали трамваем, немного не дойдя вокзала, сошли. Медленно, с вещами. Бродили по вокзалу, стояли с чемоданами. Поезд подали за сорок минут. В купе вошла женщина с мешками. Пахло дурно. Она потом сказала: „У меня было два кило дрожжей, они испортились“. Потом вынула два хлеба, изъеденные мышами, — они пролежали десять дней в камере хранения. Мы рассеянно смотрели, пошли ждать на платформе. Говорили, перебивая друг друга, целовались долго и накрепко.
Поезд когда двинулся, я шла рядом довольно долго, пока он отъезжал. <…>
Мариелла (двоюродная сестра. — Н.Г.) удачно сказала про Борю:
— Он очень всех вас любит, и очень приятный, и преданный, и симпатичный, но странный — хочет, чтоб семья денежное оформление имела свое.
Я смеялась весьма печально, слушая это верное определение.
Вокзал напомнил мне поездку в Свердловск в первый период, когда я была так нестерпимо счастлива, а потом приходят воспоминания о непонятно-тяжелой моей истории… Не могу успокоиться. Однако теперь опять я буду, я должна писать. Черт возьми. Я сегодня утром подумала: нет, я еще не стара. Я знаю многое. Я могу еще жить. Я могу много сделать, и я сделаю».