Сказание о флотоводце
Шрифт:
И, вдыхая покой комнаты, запах мускуса и женского тела, он опустился на тюфяк в ожидании, когда верная молчаливая жена стащит с него его теплые ичаги и принесет воды обмыть его ступни. При свете сальника он оглядел два расшитых тюфяка на полу, ширму, громадный комод с чучелами голубей на нем, сундучки, подушки, кирпичную печурку, сложенную посреди комнаты. Прошел год, как он был здесь. Несмотря на усталость и печаль, надлежало убедиться, не запущен ли дом и нет ли в нем следов мужчины. Жена неподвижно стояла перед
ним, у нее дрожали ресницы и губы. Она была совсем молода, временный брак с янычаром лишал ее
– Ляг же, - с ласковой строгостью сказала она, обмыв его вспухшие от ходьбы ноги.
Потом она спросила: - Что же будет с тобой, если Измаил взят?
Но Ибрагим уже спал, вдавив упрямым черным подбородком шелковую подушку. Никогда Юлия не видела его таким простым и немощным. В длинной, почти до пола, рубашке она долго ходила по комнате, сжимая руки.
Проснувшись утром, Ибрагим увидел на ней холщовое платье, в каком ходят женщины на покаяние. Юлия лепила из теста пирожки, две свечи стояли по краям кухонной доски. Он сразу вспомнил, что его ждет изгнание, может быть смерть, и глухо застонал, передернув плечами.
Вдруг Юлия сказала, наклонившись к нему:
– От судьбы бежишь, глупый, скрываться хочешь - вот этим и погубишь себя. А ты навстречу ей выйди, судьбе. Признайся во всем деревне. Зачем нам твоя крепость? И без нее хорошо проживем!
Он не удивился ни смелости, с которой она обратилась к нему, ни чуть снисходительной ласке ее.
Взглянув на ее просветленное и решительное в скорби лицо, он подумал: "Вот она какая, я ее так редко вижу, и ведь она права - и без крепости, без Измаила прожить можно".
Но тут же пробурчал, недовольный собой:
– Ну что ты понимаешь в этом деле...
Потом он оделся во все чистое и долго ходил по комнате, ощупывая вещи, словно заново присматриваясь к хозяйству. Потом, на что-то решившись, сказал:
– Готовь обед, вино и зови соседей!
Она, обрадованная, ушла за ширму, переоделась в шелковое платье, потом расстелила на полу ковровую скатерть, расставила на ней посуду и, накинув на плечи тяжелый бархатный плащ, выбежала на улицу, - легкая, тихая, со скорбной складкой на лбу.
Вскоре у Ибрагима собралось несколько феллахов.
Самый старый из них, в шелковой чалме, обмотанной вокруг головы восемьдесят раз, в квадратных очках, полудремал, наглотавшись с вечера гашиша, и не смог взять в толк, о чем говорит янычар.
Л Ибрагим рассказывал, волнуясь, как убил в схватке сто двадцать русских, что нет в мире войска сильнее янычар, что янычары отобьют Измаил. Хвастовством он выдавал свой страх, свою растерянность перед земляками и не замечал этого. Он не посмел сказать им, что спасся один, что армии погибла. Искоса взглянув на жену, он увидел ее и почти безразличное лицо. Среди гостей, одетых в простые халаты, он сидел в вышитой пологом безрукавке, подпоясанный красным поясом, чувствовал ебя победителем, и ему хотелось думать, что Измаил не взят...
Старики кивали, маленькими глотками пили виноградное вино и взглядом спрашивали друг друга: не обречен ли янычар на казнь и не избавлены ли они теперь от заботы о его семье?
Но
После уходи гостей Юлия сказала, копошась за ширмой:
– Богатырь ты, все боишься, что женщина меньше любить тебя станет из-за того, что ты не янычар, и соседи не станут уважать. А я тебя только теперь и люблю.
И когда Ибрагим окликнул ее: "Юлия, ну, подойди ближе!", она строго и быстро заговорила, не выходя из-за ширмы:
– Глупый ты, до чего ты глупый, янычар! Я еще временная твоя жена, а думаю, как постоянная. Только сейчас ты станешь человеком, будешь копать землю, а мне легче с тобой жить - не буду думать, что я в тягость деревне и что ты султанский хвастун и где-то защищаешь аллаха.
Заглянув за ширму, он увидел, что она сидит на табурете, низко наклонив голову и раскачиваясь из стороны в сторону, словно говорит сама с собой, не смея упрекать его с глазу на глаз. Ее милая детская хитрость в этом способе высказаться, ее суровое прямодушие тронули его, он в растерянности хотел отойти, но она подняла к нему доброе заплаканное лицо и сказала сквозь слезы, шаловливо надув губы:
– Богатырь, сто двадцать русских убил... Слава богу, что врешь!
И он рассмеялся.
На следующий день Ибрагим выехал в город. Рядом с ним сидела на арбе, словно в карете, неподвижно прямая, гордая жена. Они прибыли в город к полудню, когда в семейных домах слуги били в долабы в знак того, что хозяин встал с постели, а на улицах, из неглубоких лавок, похожих на выбоины в домах, купцы выносили товары на громадных блюдах, на тротуаре уже были разложены толстые книги и французские газеты. Здесь можно было найти переводы княгини Бельджиозо "Тридцать лет в гареме" и афиши, приглашавшие на Мадебурн - мыс моды, где ровно в двенадцать появляется жена Ахмеда-эфенди со своим пуделем. Ибрагим оставил жену у знакомых и не спеша отправился подать арзувал, прошение султану.
Губернаторское управление было похоже на больницу. В белых высоких комнатах на тюфяках перед сундуками сидели писцы. Двенадцать дымящихся чубуков, длиною в ружье, уставились на Ибрагима, когда он, обернув сапоги в перлики - тонкие поярковые чехлы, взятые у швейцара, - вошел в комнату. Один из писцов тут же пригласил его к своему сундучку, выложил из кармана липкие тыквенные конфеты и, повернувшись к Ибрагиму в полоборота, приготовился слушать. Жирное от масла ухо оттягивала громадная серьга, служившая в то же время номерным знаком. Разрисованные сурьмой брови делали его лицо потешным и жалобным.