Сказание об Ольге (сборник)
Шрифт:
Снег шел, шел и насыпал ей на плечи и голову белые холмики, и всё глубже уходила в снег, так что ноги стали стынуть даже в валенках. И как ни вооружалась терпением, но слишком сиро и жутко было стоять и стыть перед серой доской, и опять она не выдержала:
– Вздумается же такое. Чего б ты испугался старухи? Я знаю, почему не отвечаешь. Думаешь – начну тебя уговаривать домой вернуться. Заманивать, мол, буду, прельщать, как сатана Иисуса прельщал. А то расхнычусь, чтоб ты меня, одинокую, не покидал на старости лет. Так нет же, мой
И такое говорила, плача:
– Быть того не может, чтобы твое сердце настолько на меня ожесточилось, чтоб пожелать наказать меня так ужасно! Если же в этом дело, то прошу тебя и заклинаю – вспомни не только мое злое, но и доброе. Я тебя в утробе носила, сосцами вскормила, я тебе рубашечки из шелка шила, на шапочку серебряные бубенчики нашивала! И истязала-то, добра тебе желая, чуяла ведь, чем всё оно кончится!
Но молчала серая доска, засыпаясь снегом. Уж и окошечко завалило до половины пуховым сугробом. Вдруг спохватилась мать, что почти ничего не разглядеть кругом, вечер наступил.
Тогда она наклонилась и прокричала, сложив трубой руки:
– Я прощенья просить пришла, слышишь? Прощенья!
И наставила ухо, и опять напрасно.
– Как же так, – сказала. – Бог и тот, говорят, прощает, если кто покается.
Тут не выдержал послушник:
– Обожди-ка меня! Я к нему схожу.
И, разметав сугроб перед дверью, скрылся за ней. Вернувшись, сказал:
– Не может он видеть тебя. Не может, ну никак, впустить в сердце любовь мирскую. Дал обет иметь лишь небесную любовь.
Совсем уже было темно. Только снег белел.
– Зла же твоего не помнит, – продолжал послушник, – и никогда не помнил, и ты бы его простила, в чем виноват перед тобой, и шлет тебе благословение, и твоего просит. И ты должна понимать, это я уж от себя говорю, что не может он обет нарушить, не спастись ему тогда.
Повернулась мать и побрела прочь, с трудом вытаскивая ноги из снега.
Она поселилась поблизости и иногда видела сына, когда он выходил в город по делам обители. Но подойти и заговорить не смела, чтоб не повредить, не дай боже, его спасению.
Потом она раздала имение бедным, одарила своих слуг, а также Имормыжа, и постриглась в женском монастыре. Но скоро умерла: всё отекали у нее ноги, и не по ней было монастырское житье.
Закат
Возвращается из Константинополя брат Василий.
Так как он приехал с поклажей – дарами Студийского монастыря, – он нанимает в гавани извозчика, едет домой, в обитель, на двуколке.
Весна, всё цветет, двуколка тарахтит негромко по мягкой дороге. Лаская взором родные места, Василий расспрашивает возницу.
– Давненько я из дому, – говорит, – ничего не знаю. Правда или нет, слыхал от встречных путников, будто прогнали
– Правда, – подтверждает возница. – Негожий князь. Сам от половцев побежал и нам побить их оружия не дал: своих, вишь, боится больше, чем половцев. Ну, прогнали.
– И кто ж у нас теперь? Всеслав?
– Нет, Всеслав недолго побыл. После него опять Изяслав вертался на время, поляки ему помогали. А теперь у нас Святослав черниговский.
– И как?
– Да простому народу всё то ж, – говорит возница. – Только много в этой заварухе справных людей побито, в тюрьму покидано, ослеплено безвинно, вот всего нам прибытку.
Едут вдоль длинного сада. Яблонный цвет вздувается шапками, как молочная пена.
– Богатые у вас сады, у пещерников, – говорит возница.
– Ошибаешься, человече. У нас нет садов.
– Как нет садов? И сады у вас есть, и луга, и пахотная земелька, всего вам надарили.
– Никогда, – стоит на своем Василий, – не брали мы таких подарков. Вот, везу я дары – елей, патриархом освященный, паникадило тонкой работы, а земельных угодий мы не принимаем.
– Видишь село? – спрашивает возница, указывая кнутовищем. – Тоже ваше, не спорь со мной. Ваш игумен умелец прибирать имение к имению. Ему что тот князь, что другой, все суют. Чем больше льют кровушки, тем больше суют во отпущение грехов. Ныне вы с доходцем, кончилось прозябание ваше.
Вот новость так новость, думает, смутясь, Василий, неужели алчность нас обуяла и мы уподобились мытарям? Неужели найду моих братьев, и среди них, о печаль, Феодосия, казну считающими, мошну набивающими?
Он находит их на постройке. Вблизи обители они воздвигают дом. Как черные муравьи кишат, трудятся: копают землю, подносят бревна, обтесывают камни. Средь них Феодосий с руками, ободранными в кровь. От постов он высох как мощи. Глаза совсем провалились в глазницы и светят из темных глубин. Узким ручьем стекает по груди седая борода.
Первым долгом Феодосий спрашивает:
– Привез ли ты, брат Василий, полный список устава Феодора Студита?
– Я списал его буква в букву, – отвечает Василий, – как ты велел. Еще привез миро и паникадило многосвечное.
– Пойдем, – говорит Феодосий, – принесем попить братии.
Берет коромысло и ведра и спешит к кринице, и Василий следует за ним с другой парой ведер, не дерзая расспрашивать.
Лишь вечером, на исповеди, он заговаривает о своих сомнениях, о сёлах и садах.
– Не смущайся, брат, – говорит Феодосий. – То не мое и не твое. Ни единое яблоко не упадет в наши руки. То достояние Господа. Он вложил мне в помыслы – копить и умножать для тех, кто ничего не имеет. Щедрой десницей обитель раздает милостыню, в том числе узникам в тюрьму каждое воскресенье посылаем воз печеного хлеба, а также женам и детям, которых князья наши вдовят и сиротят. И дом, который днесь возводим, будет прибежищем нищих и больных.