Склеп
Шрифт:
– Он не работает. Идем лучше сразу в постель.
Такой расклад мне понравился. Я, конечно, согласился и сразу свалился в кровать, а она где-то там – в темноте, нащупала пульт, включила музыку, и разделась до белья, прямо у меня на глазах. Я не мешал, но и глаз не отводил. Свет был выключен, но комнату слабо освещали уличные фонари, горевшие на уровне окон. Мы поцеловались. Я притянул ее ближе к себе. Она забралась ко мне под плед и стала медленно раздевать меня, не отнимая губ. Она спросила:
– Ты любишь сверху или снизу?
Я промолчал. Музыка была подобрана верно: лямки, пряжки, застежки, узлы – все подчинилось ее мерному ритму. Танцевал я редко и плохо, но то, что происходило со мной тогда, под тем шерстяным пледом, иначе как танцем не назовешь. И, все таки, плохому танцору не положено вести, так что, как я ни старался – каждый поворот, каждое наше движение, каждый неровный
– Как тебе больше нравится: медленней или быстрей?
Я промолчал. Она ускорилась. В какой-то момент у девушки вдруг перехватило дыхание, и закатились глаза. Она буквально забилась судорогами и, свалилась с кровати на ковер, крепко обхватив меня ногами. Я хотел покинуть ее, но она не отпускала, и я упал вместе с ней. Она держала меня так крепко, что, готов поклясться, в тот самый момент мне показалось, что из моего тела растет меч короля Артура, по какой-то причине, не воспринимающий меня в качестве достойного претендента. Музыка становилась быстрее, как будто бы ее воспроизводил не проигрыватель, а тело девушки, и мне оставалось лишь подчиниться. Когда судороги прекратились, она со страшными стонами выгнулась, вскрикнула и, сперва взвизгнула, затем завыла, и, наконец, стала ЛАЯТЬ. Лай, вперемежку с судорогами, разливался по комнате, и через открытую форточку выбирался на улицу, застревая среди деревьев и отскакивая от стен ближайших домов. Она держала меня так крепко, впиваясь в тело ногтями, что по спине, смешиваясь с потом, ручейками бежала кровь. Лай прекратился, но собачий вальс должен был продолжаться, и мы летали по душной комнате, как влюбленные Марка Шагала, случайно влетевшие в нее вместе со сквозняком через пресловутую форточку, роняя предметы, потерявшие свое значение, и обмениваясь запахами наших потных тел. Поцелуи ползли сверху вниз, оставаясь на память красно-синими отпечатками дикой блаженной улыбки, а за ними ползли мурашки. Едва ли не вгрызаясь зубами, она сорвала с моей шеи цепочку с крестиком и сплюнула в сторону. И плоть, свободная от предрассудков, стала кричать от удовольствия, заигрывая с ее губами, принимая новые поцелуи. Я улыбался, когда по груди сползла первая, самая тонкая струйка крови. Я продолжал улыбаться, когда, открыв глаза, в окровавленном оскале её улыбки с трудом смог различить черты лица. Я улыбался до тех пор, пока не понял, что в зубах у нее не что иное, как жирный кусок мой собственной кожи, сорванный где-то в районе шеи. Вместе с этой картиной ко мне пришло осознание того, что меня натурально ЕДЯТ, и вместе с ним, все тело парализовала адская боль. Я по-прежнему был в ней и не мог пошевелиться, словно она контролировала все мое тело каким-то секретным способом – при помощи рычага, который был его неотъемлемой единицей. Кожи на шее становилось все меньше, и вот уже у нее во рту в свете уличных фонарей блестели лоскутки красного мяса, сорванного с моей шеи. Слезы резали мне лицо. Я умолял прекратить, но, в конце концов, мой голос рассеялся, и я уже не мог говорить, а она продолжала выплевывать шматки розовой плоти в сторону, словно косточки мандарина. Тогда я внезапно вспомнил о возможности применения силы. Своей мужской силы. Я ударил ее кулаком в лицо, и хватка ослабла. Ударил снова и, наконец, высвободился. Меч короля Артура теперь походил больше на ржавый кухонный ножик, но любоваться достопримечательностями своего тела, теперь уже не было времени. Я выбежал из комнаты, поскальзываясь и спотыкаясь в кровавых лужах. Я заперся в ванной на шпингалет и принялся обследовать ее в поисках аптечки, но нечто мерзкое – самое мерзкое, с чем когда-либо встречались мои глаза, остановило меня. Это было мое собственное лицо, отразившееся в зеркале туалетной тумбы, запятнанное следами крови и ужаса. Но хуже всего была шея (!), от которой остался один скелет, захваченный в эшафотной узел каких-то физиологических коммуникаций, изувеченных отметинами укусов. Голова на ней висела, как слишком тяжелая рождественская звезда на щуплой новогодней елке, так что приходилось ее придерживать. А вдоль нее пульсировал гигантский паразит-слизень, задыхающийся от запаха враждебной среды – моя гортань. От этого зрелища, пиво, выпитое мной за четыре дня, просилось наружу, и я отодвинул банную шторку, чтобы от него избавиться. Но то, что я за ней увидел, было в тысячу раз хуже даже моего отражения. Словно клецки в прокисшем супе, в наполненной ванной плавали штук десять не меньше ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ГОЛОВ. Мужских голов. Их волосы переплетались
Когда меня выписали из больницы, на улице уже лежал снег, и в котельне произошла какая-то жуткая авария, поэтому отопление во всем доме отключили на неопределенный срок, так что даже в квартире мне на шейный корсет приходилось наматывать шарф. Да, такое может быть только в Восточной Европе. Когда, пришедший в больницу мент, спросил, как все произошло, я, само собой, хотел заявить на девушку, но вспомнил, что даже не удосужился спросить ее имя. Что было, впрочем, неважно – в полиции ведь вполне могли обойтись ее адресом и местом работы, но вместо того, чтобы сообщить все, что знаю, я (не без труда) пожал плечами и расписался в протоколе о том, что совсем ничего не помню.
Последняя ведьма в Советском Союзе
И в первый год революции сотворил вождь колхозы. И это было хорошо. И был колхоз имени Клары Цеткин. В нем-то я и родился. Тут же родились моя матушка, мой отец, и братья мои – Иван и Данила. Тут же я и помру, но сперва послушай-ка, внучка, такую историю;
Колхоз наш когда-то был самый ударный во всем калужском уезде. А все потому, что обосновался округ машинно-тракторной станции. Так что трудились наши колхозники всегда на самых передовых машинах, и первую пятилетку выполнили, между прочим, в четыре года! Как раз тогда, году эдак в тридцать втором, как щас помню, по программе обмена революционерами, послали к нам в колхоз греческого агронома. А в Грецию за место него, потехи ради, отправили Емельяна – здешнего пьяницу, лоботряса и уголовника. Емеля из Греции так и не возвратился, а Грека – ничего, обосновался. Грека этот был тот еще плут, хоть и с партбилетом. А девицы… Все ходуном ходили. До тех пор, правда, пока Афанасий – кузнец наш, его из ревности не пристукнул. Но, сперва Грека нам в колхозе реформу устроил;
– Деда, а что такое реформа?
– Это, внучка, когда сперва делают, а уж опосля думают. А ты не перебивай деда, не то волосенки все по осени выпадут.
Задумал, значит, Грека крестьянское соревнование по выращиванию капусты. Кто, мол, больше вырастит, тому выигрыш – грекина кобыла. Необъезженная, чистокровная. До чего резвая была, зараза! Плуга в жизть не видала! Тут-то колхозники оживились и разом принялись капусту окучивать. Да только вот остальной урожай загубили. До того хотелось людям кобылу! Так, в тот год, как щас помню, одна капуста и взошла на нашем колхозе. Да-а. Не по уму сделали. Была, правда ж, одна баба. Так она вовсе не сеяла в поле капусты. Но был у нее всего-один-навсего кочан, зато какой был. Кочанище! В ширину был два аршина, в высоту три;
– И ты тоже, деда, капусту растил?
– Нет, внучка, что ты. Твой дед тогда работал на живодерне. Гляди вон, вишь – пасется овечка. Красевая?
– Да.
– Ну, так. Я таких красавиц стриженых в день дюжину хоронил, а потом шкурки-то и обдирал. Да-а. Было времечко. Иной раз, вырывалась овечка, так приходилось бегать за ней, лупить ножичком куда попадет. А будешь деда перебивать еще – ночью волки в лес уволочат.
Явились колхозники на ярмарку, груженые капустою, и тут же перекрестились. В то время никто в нашем колхозе такой капусты прежде не видовал. Да и сейчас, где сыщешь такую? Победил, конечно, бабий кочан-великан. И Грека лично той бабе свою кобылку то и вручил;
Конец ознакомительного фрагмента.