Склонен к побегу
Шрифт:
Глава 29. Первая комиссия
На другой день после всех этих тестов и анализов меня вызвали на комиссию. Я играл с Завадским в шахматы, когда в палату заглянула старшая сестра и позвала меня:
— Юрий Александрович! На минуточку!
Старшая медсестра привела меня в большую комнату, где стоял длинный стол, а за столом сидели Лунц, Сопляк и одна из женщин-врачей, входящих обычно в свиту Лунца.
Лунц предложил мне сесть за этот же стол и стал задавать вопросы. Все они касались моего преступления. Я объяснил комиссии цель и способ моего выхода в море точно так, как говорил на следствии в КГБ. Вопросы и реплики членов комиссии были настолько серые, что я не запомнил ни одной из них. Казалось, что комиссия шла не на «полном
После комиссии у меня появилось тревожное чувство. Я опасался, что эта первая комиссия — лишь формальность, после которой я останусь в институте еще минимум на месяц. Скоро мои опасения оправдались полностью. На обходе Сопляк сказал, что я оставлен до следующей комиссии. На это я возразил, что Уголовно-Про-цессуальный кодекс ограничивает срок экспертизы одним месяцем и в знак протеста объявил голодовку. Голодовку я держал три дня. На четвертый день меня предупредили, что если я не прекращу голодовку, то меня будут кормить насильно через шланг. О таком виде кормления я раньше ничего не слышал, но Белов и Завадский, оба находившиеся в заключении уже не в первый раз, подтвердили, что такое кормление тюремщики действительно применяют.
— Раздерут вам шлангом внутренности — потом будете всю жизнь язвой желудка мучиться! — заметил Белов.
Я понял, что голодовка, о которой ничего не знают за стенами тюрьмы, в СССР — не метод борьбы. Когда позднее меня вызвал Сопляк и стал уговаривать прекратить голодовку, предлагая выполнить кое-какие требования, я согласился. Я согласился находиться на экспертизе еще месяц, но не более. Администрация в свою очередь, обещала добиться присылки оставшихся у следователя моих денег, а также — зимних вещей из моей ленинградской комнаты.
Когда я вернулся в палату, ушлые бабки сразу накормили меня. За три дня я очень ослабел и стал практически неработоспособным, зато приобрел опыт. Этот опыт заполнил пробел в моем познании самого себя. Раньше я не знал, сколько дней мой организм смог бы сохранять работоспособность тела без питания, не жизнь, а именно работоспособность. Голодание было возможно в условиях моего будущего побега и я должен был знать, какое время я смог бы продолжать свой побег без пищи. Теперь я этот срок знал.
Еще одна цель была у моей голодовки: посредством поста укрепить свой дух. Этой цели я достиг. Мой дух окреп, хотя тело и ослабело.
Удовлетворить мое требование насчет пересылки денег администрации института было нетрудно. Вскоре Сопляк сообщил мне, что мои деньги пришли и я могу заказать на них продукты. Я попросил медсестру купить на них масла и колбасы. За завтраком я угостил моих друзей по несчастью.
Особенно мне хотелось подкормить Ниязы Дедабаша, потому что он был страшно худой. Когда Дедабаш раздевался, то скорее походил на скелет, чем на живого человека. Я сам много голодал и видел других голодающих, но никогда раньше не замечал на плечах у очень худого человека оголенных ключиц. У Дедабаша же они выделялись особенно. Я спрашивал у него, почему он такой худой, но никакого удовлетворительного ответа не получил. Наверное, он сидел в карцере, но рассказывать об этом не хотел. Ниязы Дедабаш называл себя крестьянином. Три года назад он нелегально перешел советскую границу, чтобы «поступить учиться в СССР». Его поймали, отдали под суд и дали 8 лет за «шпионаж». Он сидел в Потьме, в отделении для иностранцев, и все эти годы делал там шахматные фигурки. Когда прошло 3 года, Ниязы была предложена свобода. «Мы переквалифицируем ваше преступление по статье „обыкновенный переход границы“ (до трех лет), а вы — примите советское гражданство!» — предложил ему тюремный начальник. Ниязы отверг это предложение. Тогда его направили в институт имени Сербского. В институте он вел себя осторожно: хотя он знал русский язык достаточно для того, чтобы читать русские книги и беседовать с нами на любые темы, однако, политики он не касался и с врачами разговаривать по-русски отказывался, требуя переводчика. Мне было приятно, что ему особенно нравились произведения Писемского — одного из моих любимых авторов. Легенда,
Глава 30. Вторая комиссия
Завадского тоже вызывали на комиссию и оставили еще на месяц. Так же поступили и с Беловым. На обходе Завадский попросил Лунца поменять ему лечащего врача (того же самого Сопляка):
— Альберт Александрович исходит из того, что я — психически больной и только ищет предлога, чтобы официально обвинить меня в этом. Дайте мне объективного врача! — сказал он.
— Не беспокойтесь! — внушительно ответил Лунц.
— Решение о вашей вменяемости будет принимать не Альберт Александрович, а — комиссия. Между прочим, не хотите ли вы помочь комиссии принять правильное решение? Я предлагаю вам, пользуясь свободным временем, написать какой-нибудь маленький рассказ и показать его нам.
К моему удивлению Завадский согласился. Ему дали бумагу, карандаш, и некоторое время Завадский корпел над своим сочинением. Наконец, он объявил нам, что рассказ закончен. Меня Завадский попросил переписать рассказ крупным, разборчивым почерком, а Белов вызвался сделать к рассказу иллюстрации. Переписывая рассказ, который был сделан специально на потребу коммунистам, я от души смеялся над его содержанием. Рассказ был военный и его участники делились на ходульных «красных героев» и фашистов — стопроцентных негодяев и трусов. Последним определением Завадский перещеголял даже профессиональных советских антифашистов. Не менее насмешливо отнесся к рассказу и Белов. Каково было наше удивление, когда мы услышали от возмущенного автора, что «он и на самом деле так думает и просит прекратить наши шутки, а то он обидится».
— Вас не удивляет тот факт, что среди наших палачей все до одного антифашисты? — возразил я Завадскому.
— Казалось бы, если ваш тезис верен, то они все должны быть не палачами, а — хорошими, гуманными людьми: ведь, они ненавидят фашизм якобы за его антигуманность!? Однако, до тех бесчеловечных преступлений, что совершают коммунистические антифашисты — до психиатрических концлагерей, куда хотят упрятать нас с вами, никогда не додумались ни немецкие, ни итальянские фашисты. Поэтому я считаю, что от воинствующего антифашиста до коммуниста — только один шаг! А Белов добавил:
— Между прочим, и обыкновенные, не психиатрические концлагеря смерти изобрели тоже не фашисты, а — коммунисты, в частности — Ленин!
Мы с ним обменялись еще несколькими резкими словами, но в этот раз еще не поссорились. Однако, ссора все же произошла. Когда через несколько дней разговор зашел о Боге, то Завадский не только не поддержал верующих (Белова, меня и Дедабаша), но даже стал богохульствовать. Я не выдержал:
— Воинствующий атеист — это тот же коммунист! — заявил я и перестал с ним разговаривать.
Я потребовал встречи с профессором Лунцем и однажды был допущен к нему на «собеседование». Впечатление от встречи осталось самое удручающее. Лунц разговаривал со мной высокомерней исключительно на языке двоемыслия. Он заявил, что для него безразлично, какое преступление я совершил и что его якобы интересует только голый факт: вменяем я или невменяем? На мои возражения и упоминание выводов Херсонской экспертизы, Лунц пожал плечами и обвинил херсонских врачей в «некомпетентности». Когда же я спросил его, почему меня поместили отдельно от других подъэкспертных, в специальное, секретное отделение, если его интересует «один только голый факт моей вменяемости», Лунц сделал вид, что я нагрубил ему и велел меня увести обратно в палату.