Скрещение судеб
Шрифт:
И еще есть запись:
«Я сказала — пронесся слух, что все же напали на след убийцы Зинаиды Райх. Что арестована домработница, та самая, которую нашли без сознания в коридоре, ее подозревают в соучастии в убийстве. Б. Л. почему-то стал горячиться, говорить, что, конечно, всегда во всем виноват стрелочник. Люди не любят неясности, и в конце обязательно должна стоять точка и уж во всяком случае не многоточие! И он произнес целый монолог о том, что человеку неведома его судьба и что вот эта самая несчастная домработница, простая деревенская женщина, ну поступи она работать в какую-нибудь другую семью, и все бы в ее жизни могло сложиться нормально, так нет,
Записывала я тогда все чисто механически, не вникая особенно в суть дела. Я была слишком занята своей жизнью и не понимала, и не могла понять, происходящего.
«Лет мне было еще совсем немного, и все меня за это любили, так что жила я радостно и на все грозное лишь дивилась», — это сказала Аля о себе — той, до ареста, а в общем-то, и о нас, которые вот так же, как и я, как и она, на все грозноелишь дивились! Правда, Але пришлось постичь смысл происходящего на себе самой, меня Господь миловал…
И вот прошло много, очень много лет, и странным образом снова возник разговор об этой никогда мной не виденной домработнице Мейерхольда. Но разговор на этот раз происходил уже не с Борисом Леонидовичем, а с Алей. Это было в 1957 году. Я тогда жила уже в Лаврушинском, и Тарасенков уже умер. И Аля часто к нам заходила, она умела вытягивать людей из беды, а я была в беде… И вот как-то зимой, будучи у Бориса Леонидовича в Лаврушинском, она после него забежала ко мне. Зашел разговор о Борисе Леонидовиче и о Марине Ивановне, и я вспомнила ту встречу у памятника Тимирязеву и, достав тетрадь, стала расшифровывать свои записи и, дойдя до последних строк, сказала, что здесь уже что-то невнятное о какой-то домработнице Мейерхольда. Но Аля попросила все же прочитать, и, когда я прочла, она, как-то странно усмехнувшись, сказала:
— А хотите, я вам расскажу, что было дальше с Лидией Анисимовной?
— С какой Лидией Анисимовной? — спросил я.
— С этой самой домработницей Всеволода Эмильевича, ее звали Лидией Анисимовной.
И с присущим ей юмором, прикрываясь им, как щитом, Аля рассказала, как в то самое время, когда мы стояли с Борисом Леонидовичем у памятника Тимирязеву, она сидела на Лубянке в одной камере с Лидией Анисимовной. И как Лидия Анисимовна, немолодая уже, грузная, обритая наголо в больнице, входя в камеру после допросов и опускаясь на койку, недоуменно разводила руками:
— Так чего же они хочут от меня, никак в толк не возьму, я ж им кажную ночь долблю! Откуда ж знать мне, об чем Всеволод Эмильевич и Зинаида Николаевна разговор вели? Я ж им только кушать на стол подам и на кухню пойду, я ж им только кушать на стол подавала!..
И Аля, закончив рассказ о Лидии Анисимовне и отвернувшись от меня и глядя на книги в шкафу, сказала:
— Да нет, это был совсем не Шекспир, это было страшнее Шекспира, это была просто жизнь… Думаю, Всеволод Эмильевич это понял…
Но тогда, в 1940 году, зимой, я Алю не знала, и у памятника Тимирязеву, где мы стояли с Борисом Леонидовичем, разговора о ней не было. О Марине Ивановне он еще тогда промолвил:
— Зря она приехала, не ко времени получилось… А когда было бы ко времени?!..
И еще я записала — он сказал, что надо было ему уговорить ее там, в Париже, в тридцать пятом… Но он был болен, у него было отвратное самочувствие. И потом, откуда кто знает… Мечтала о большой аудитории, о большом читателе! Теперь носит передачи, как все, как очень многие, и стихов больше не пишет…
РАССТОЯНИЯ,
Сначала были стихи, потом она сама. Стихи стояли на полках, в ярких ситцевых переплетах, перепечатанные на машинке, переписанные от руки. Подлинных книг Марины Ивановны было не так уж много у Тарасенкова. Главное богатство — это перепечатки, выдерки из эмигрантских журналов — тоже переплетенные в книги, одетые в ситцы. Самиздат — тогда этого слова еще не было, оно появится в нашей стране в шестидесятые годы, а еще шли только сороковые… С легкой руки Твардовского говорили: «Тарасиздат». Стихи ходили по Москве, Тарасенков не скупился. Книгу с полки — никогда никому. Стихи — перестукать на машинке — своей не было, подобная роскошь в те годы была доступна не каждому литератору, но можно остаться в редакции после работы, перепечатать на казенной или переписать от руки хоть цикл, хоть поэму — целый вечер потратить!
Но откуда здесь, в Москве, в конце тридцатых годов эти рукописные книги нигде никогда не появлявшихся в советской печати стихов, да и в эмигрантской разве что промелькнувших в газете или в тонком, недолговечном журнале?
Она писала в каких-то далеких, неведомых Вшенорах, Медоне, Кламаре, а стихи ее ходили по Москве, передавались из рук в руки, читались… Она кончает поэму «Крысолов» в ноябре 1925-го в Париже, на рю Руве, а не проходит еще и года, в августе 1926-го в Москве Семен Кирсанов пишет своему другу: «По мнению Асеева, Пастернака, моему и других, — это лучшее, что написано за лет пять. «Поэма Конца» — нечто совершенно гениальное, прости за восторженность! «Крысолов» — верх возможного мастерства…»
Стихи текли в Россию! Рас-стояние: версты, мили… Нас рас-ставили, рас-садили, Чтобы тихо себя вели, По двум разным концам земли. Ра-стояние: версты, дали… Нас расклеили, распаяли, В две руки развели, распяв, И не знали, что это — сплав Вдохновений и сухожилий… Не рассорили — рассорили, Расслоили… Стена да ров. Расселили нас, как орлов Заговорщиков версты, дали… Не расстроили — растеряли. По трущобам земных широт Рассовали нас, как сирот. Который уж — ну который — март?! Разбили нас — как колоду карт!Стихи везли Эренбург, Екатерина Павловна Пешкова, знакомые, знакомые знакомых, незнакомые знакомых. Стихи заучивались, запоминались с лета, пересказывались, переписывались, перевирались, путали слова, строфы, путалась особая, цветаевская, пунктуация. Утаивались подлинники, и зачастую до адресата доходили только перепечатки с перепечаток.
«Попала ко мне случайно, ремингтонированная, без знаков препинания…» — писал Борис Леонидович о «Поэме Конца». А, собственно говоря, он-то и был главным адресатом в России, в Москве. Ему Марина Ивановна стремилась переслать, переправить все, что выходило из-под ее пера, его мнением она дорожила. «Когда я пишу, я ни о чем не думаю, кроме вещи. Потом, когда напишу, — о тебе…»