Скука
Шрифт:
Сколько часов провел я в те дни, сидя в машине перед домом Чечилии! Сколько часов в баре, за столиком около витрины! Чтобы вы поняли, до какой степени я поглупел от ревности, достаточно сказать, что после целой недели изнурительной слежки я обнаружил, что следить за домом Чечилии было совершенно бессмысленно, поскольку у него было два выхода: один на ту улицу, где я установил свой пост, а другой — на параллельную, более людную, где ходили автобусы и можно было взять такси. Естественно, что Чечилия выходила именно оттуда, так как это ей было удобнее. Это открытие показалось мне весьма
Сначала мне показалось, что мои бдения, которые после открытия второго входа в доме Чечилии перенеслись исключительно к дому Лучани, станут намного легче. Но я еще раз ошибся. Можно было подумать, что из всех мгновений дня я неизменно выбирал лишь те, которых не было на циферблате часиков, тикавших на запястье у Чечилии. Время Чечилии и ее любовника не совпадало с моим временем. Их время было спокойным, уверенным, размеренным временем любви, мое — судорожным, сбивающимся с ритма временем ревности. И казалось, что именно из-за этого получалось так, что я занимал свое место в баре уже после того, как Чечилия вошла в дом Лучани, а уходил из бара, когда она еще не вышла. Но в действительности дело было в том, что я не мог преодолеть отвращение к самому процессу слежки, в котором я чувствовал что-то унизительное и в то же время бессмысленное. Именно это отвращение делало меня таким ленивым, когда мне пора было отправляться в бар, и таким нетерпеливым, когда ожидание близилось к концу.
В течение всего этого времени, как ни старался я подкараулить Чечилию, мне так и не удалось ни разу увидеть, как она входит в дом Лучани или выходит оттуда. Мне казалось это невероятным, почти сверхъестественным, я готов был подумать, что Чечилия действительно умеет становиться невидимой. И это в самом деле так и было, по крайней мере для меня: то была невидимость, свойственная вещам, которые, будучи очевидными для чувств, остаются недоступными разуму.
Неуловимость Чечилии доказывалась не только тем, что проваливались все мои попытки ее выследить, но и тем, что мне ничего не удавалось узнать от нее о ее отношениях с Лучани. Я знал, что спрашивать ее об актере прямо — бессмысленно, она начнет врать и станет, таким образом, еще более неуловимой, и потому я несколько раз попытался просто завести о нем разговор, чтобы увидеть, не просвечивает ли в ее ответах более чем дружеское чувство. Вот один из таких допросов:
— Ты часто видишь Лучани?
— Время от времени.
— Но в общем, ты его уже хорошо знаешь?
— Ну, немного знаю.
— И что ты о нем думаешь?
— Как это — что думаю?
— Ну что ты о нем думаешь, как оцениваешь?
— Никак не оцениваю, почему я должна его оценивать?
— Да нет же, я просто хотел узнать, какое у тебя о нем сложилось мнение? Как ты его находишь?
— Он симпатичный.
— И это все?
— Что значит все?
— Просто симпатичный и все?
— Нуда, мне кажется, он симпатичный, а что еще?
— И ты общаешься с ним просто потому, что он «симпатичный, а что еще»?
— Да.
— Но ведь и я симпатичный, и ты симпатичная, и твой отец симпатичный. Сказать
— А что можно сказать еще?
— Ну что-нибудь о недостатках, особенностях, достоинствах. Добрый он или злой, умный или глупый, щедрый или скупой, ну и так далее.
Она ничего не сказала, ответив на все мои вопросы молчанием; оно не было ни враждебным, ни оскорбленным, я бы сказал, что так могло бы молчать животное. Тем не менее я продолжал допытываться:
— Почему ты молчишь?
— Мне нечего сказать; ты хочешь знать, какой Лучани, а я ничего не могу тебе на это ответить, потому что никогда об этом не задумывалась. Я просто не знаю. Знаю только, что с ним приятно.
— Мне сказали, что актер он очень плохой.
— Может быть, я в этом ничего не понимаю.
— А откуда он?
— Не знаю.
— Сколько ему лет?
— Никогда не спрашивала.
— Он моложе меня или старше?
— Пожалуй, моложе.
— Моложе, моложе! Лет на десять по крайней мере. А скажи, у него есть отец, мать, братья, сестры — в общем, семья?
— Мы никогда об этом не говорили.
— Но о чем же вы говорите, когда встречаетесь?
— Мало ли о чем!
— Ну например?
— Как я могу вспомнить? Говорим, и все.
— Я вот прекрасно помню все наши разговоры.
— А я ничего не помню.
— Но если б ты должна была описать Лучани, если бы была обязана это сделать, если бы ты не могла этого избежать, как бы ты его описала?
Она поколебалась, потом сказала, очень просто:
— Но меня ведь никто не принуждает, значит, я не обязана его описывать.
— Тогда опишу я: он высокий, атлетически сложенный, широкоплечий; черные глаза, белокурые волосы, руки и ноги маленькие, вид фатоватый.
— Что значит фатоватый?
— Ну, самодовольный.
Она помолчала, потом заметила:
— Это правда, руки и ноги у него маленькие. Сейчас, когда ты это сказал, я вспомнила.
— А если бы не сказал, не вспомнила бы?
— Я не рассматриваю людей, как ты, в подробностях. Я вижу только, приятен мне человек или неприятен. Польше мне ничего не надо.
Тут мне, естественно, пришло в голову спросить, что она думает обо мне. У меня уже вертелся на языке вопрос: «Ну а обо мне ты что думаешь?», но я никак не решался его произнести, словно боялся, что она ответит мне так же, как только что о Лучани: что она ничего не думает. В конце концов я рискнул:
— А что ты думаешь обо мне?
Она неожиданно ответила:
— О, много чего!
Приободренный, я принялся допытываться:
— Правда? И что же именно?
— Ну не знаю, много чего.
— Ну хоть что-нибудь ты можешь сказать?
Она старательно задумалась, потом сказала:
— Наверное, именно потому, что ты хочешь это знать, сейчас я не думаю о тебе ничего.
— То есть как ничего?
— Я говорю, что сейчас, мне кажется, я ничего о тебе не думаю.
— Совсем ничего?
— Совсем ничего.
— Но ты только что сказала, что много чего думаешь.
— Да, я так сказала, но, видимо, я ошиблась.
— И тебе это не противно — ничего, ну совсем ничего не думать о человеке, с которым ты спишь?