Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Закончив свои разъяснения насчет того, какой перевод «Слова» следует считать лучшим, Шамбинаго выстроил нас в шеренгу, прошелся перед нами и бодро спросил:
— На войне все были?
Я хотел было заикнуться, что не все, но, не успев и слова вымолвить, получил еще один — довольно сильный — удар локтем в бок. После чего мы хором гаркнули:
— Все!
— Все раненые?
Мы снова гаркнули:
— Все!
— Раны к погоде болят? — последовал вопрос.
Так же хором мы ответили:
— Болят!
— Ну, ладно. Давайте ваши зачетки, — сказал профессор. И, усевшись за стол, медленным старческим почерком вывел нам всем по пятерке.
Впоследствии выяснилось,
Почти все мои однокашники по Литинституту прошли войну. Там, понятное дело, им было не до книг. Да и то, что пришлось им прочесть до войны, в школьные годы, тоже порядком выветрилось из их голов. А чтобы сдать экзамены — и по античной литературе, и по новой западной, да и по классической русской тоже, — прочесть надо было тьму книг. О многих из них мы даже и не слыхивали. А до классической формулировки родившегося в более поздние времена анекдота про чукчу («Чукча не читатель, чукча — писатель») никто из нас тогда еще не додумался.
Сдавали мы экзамены поэтому, пользуясь краткими устными пересказами содержания великих книг.
Перед экзаменом, бывало, кто-нибудь подходил к более начитанному товарищу и говорил:
— «Мадам Бовари»… Только быстро… в двух словах…
И более начитанный вкратце излагал сюжет классической книги.
Самым начитанным у нас считался Володя Кривенченко по прозвищу «Секс». Никто даже уже и не помнил его настоящего имени, так все его и звали: «Секс Кривенченко».
Про него даже придумали, что он — «Секс Первый» — король страны, именуемой «Сексляндией». Самый великий писатель этой страны был — «Секспир». Главное растение, произраставшее в ней, — «сексаул». Национальный музыкальный инструмент — «сексафон». И так далее…
Прозвища же этого Кривенченко удостоился совсем не потому, что был он какой-нибудь там сексуальный гигант, или — боже упаси! — сексуальный маньяк. Просто, когда кто-нибудь перед экзаменом подбегал к нему со словами:
— «Ромео и Джульетту»… только быстро…
Он лениво спрашивал:
— Тебе с сексом? Или без секса?
Многие, конечно, предпочли бы услышать пересказ знаменитой шекспировской драмы «с сексом». Но, находясь в остром цейтноте, соглашались и на усеченный вариант.
Профессора наши к вопиющему нашему невежеству относились снисходительно. Смотрели на него сквозь пальцы.
Самым большим либералом считался Валентин Фердинандович Асмус, читавший нам историю философии и логику.
Поэт Виктор Гончаров, умудрившийся проучиться в Литинституте то ли восемь, то ли девять лет (никак не мог сдать госэкзамены), о Валентине Фердинандовиче высказался однажды так:
— Асмус — это философ!.. Гуманист!.. Меньше тройки никогда не поставит!
Но были профессора даже еще более либеральные. О слепом профессоре Бочкареве, читавшем нам историю государства Российского от Гостомысла, ходил, например, такой анекдот.
— Скажите-ка мне, голубчик, — спрашивал он будто бы у студента, — вокруг какого города в тринадцатом веке стали объединяться русские княжества? Ну, ну… Ведь вы же знаете… Вы не можете этого не знать… Ну?.. Mo… Мос… Правильно, Москва… Ну, давайте вашу зачетку, голубчик.
Спустя полвека, читая дневники Всеволода Вячеславовича Иванова, я наткнулся там на упоминание о профессоре Бочкареве:
1943 год. 4 февраля. Четверг.
Вечером приходил проф. Бочкарев, слепой, старый, с узкими плечами, в черном костюме и грязной рубашке. У него длинный, грязный нос, обветшалая седая бороденка, — говорит он, не слушая вас. Я, например, пытался вставить что-то от себя в беседу, — он делал паузу, а затем продолжал свое. К концу разговора я понял — отчего это. Три дня тому назад он получил известие о смерти сына — сержанта 35 лет, убитого на фронте.
Я помогал в передней надеть ему шубу — с меховой подкладкой. Он сказал:
— Между прочим, эта шуба принадлежала Петру Кропоткину. Он мой дед. Я получил ее по наследству. — И быстро проговорил: — Не трудитесь, Всеволод Вячеславович, не трудитесь.
Я сказал:
— Помилуйте. Я помогаю не только вам, но еще и держу шубу Кропоткина. Двойное удовольствие.
Уходя, он добавил, что прадеды его Н. Карамзин и партизан Дохтуров. У них в семействе хранится бокал с надписью о 1812 годе.
Знал бы я, что этот нелепый, впавший в детство слепой старик — внук Кропоткина и правнук Карамзина, может быть, смотрел бы на него совсем другими глазами?
Да нет, вряд ли.
Имена Кропоткина и даже Карамзина тогда мне мало что говорили. Да и не в знаменитых именах тут было дело. Сама мысль, что серьезный человек может гордиться своими предками, представлялась мне тогда смешным предрассудком. В лучшем случае — простительной слабостью, как у Пушкина. С восторгом повторял я знаменитую реплику наполеоновского маршала, который на вопрос какого-то дворянчика — «А кто ваши предки?» — гордо ответил:
— Я сам предок!
Нет, скорее всего, славная родословная профессора Бочкарева, даже если бы она была мне известна, не заслонила бы тех анекдотов, которые про него рассказывали. Тем более, что анекдоты эти вовсе даже и не казались мне анекдотами. В анекдотический рассказ о том, как он принимал экзамены, легко можно было поверить: такое происходило у нас на каждом шагу.
Вот вам — на первый случай — уже не анекдот, а эпизод, которому я сам был свидетелем.
Гриша Поженян сдавал экзамен по западной литературе. Принимала экзамен милая и довольно молодая дама по фамилии Симонян. (Много лет спустя мы узнали, что в юности она принадлежала к кружку самых близких друзей Солженицына — в юные, студенческие его годы.) Выпало Гришке отвечать про Анатоля Франса. И даже не про Анатоля Франса вообще, а про какой-то определенный период творчества знаменитого французского писателя.
Франса Гришка как раз читал. Но более или менее отчетливо помнился ему один только его рассказ — «Кренкебиль», который он почему-то называл «Керкенбиль». Изложению содержания этого рассказа он и посвятил свой ответ. Симонян терпеливо его выслушала, а затем устало сказала:
— Ну хорошо. Это вы знаете. Но вы ничего не сказали о том периоде творчества Анатоля Франса, о котором я вас спрашивала. Не буду вас мучить, ответьте только на один вопрос: какое произведение писателя является переломным для этого периода?
Гриша, не задумываясь, ответил:
— Рассказ «Керкенбиль».
Симонян вздохнула.
— Ну хорошо, — сказала она. — Давайте вашу зачетку. Но на всякий случай запомните, пожалуйста, что переломным для этого периода творчества Франса был роман «На белом камне».
— А я считаю, — не терпящим никаких возражений тоном парировал Поженян, — что переломным в творчестве Франса был рассказ «Керкенбиль».
Симонян поняла всю беспочвенность своих претензий, и на этом дискуссия закончилась. Последнее слово осталось за Поженяном.