Скутаревский
Шрифт:
– ...да, но в знаменателе остается то же Q!
– вопросительно и бешено прохрипел он, и все слышали эту скорбную, в сущности, формулу его пораженья.
Еще и еще в продолжение той весенней ночи, уже не надеясь на удачу, они пытались докинуть энергию до ходаковского берега. И каждый этот неминуемый провал отнимал у Скутаревского какую-то частицу его уверенности в себе. Да тут еще позвонил этот бестактный негодяй и спрашивал, скоро ли начнут вторично испытывать аппаратуру. Ласково поглаживая рубчатый эбонит трубки, Джелладалеев слал его, Ходакова, ко всем чертям. Ночь стояла за окном, как облако смертное; стекла увлажнились с внутренней стороны. В соседнем флигеле, где помещалось временное общежитье московских гостей, уже чадил самовар на столе, свистел свою песню, потухал, и грел его снова, раздувая
– Не выходит... вот сука, не выходит, а?..
– бормотал он, и все более астматическим становилось его дыханье.
То была отцовская повадка - бубнить так, когда не удавалась подборка либо когда расходились швы на подопревших шкурках. И он сам, сын скорняка, замечал это трагическое сходство, и вот его ударяло тухлым воздухом детства - снова и снова ветер был из-под Тулы!..
– когда все великое таинство науки представлялось ему простым, почти игрушечным шаром, полным колес - как полно всевидящих глаз божество из ассирийской космогонии. Так он ползал вкруг омертвелого своего металла и уже не мог сосредоточиться на обманувших его цифрах. Давление в груди не проходило; что-то замкнулось в нем на короткую, - должно быть, в этом заключалось физическое проявление его смятенья. Весь темперамент, который могущественно толкал его на одоление цели, теперь, после отпора, тянул назад. Уже он сомневался не только в правильности гениальной схемы, но и тех путей, по которым доныне деспотически вел свою науку. И вдруг с тоской, которая реально умещалась где-то в развороте реберной клетки, он почувствовал, что вот жизнь прошла, а он так и не узнал, отчего в конце концов светятся рыбы.
Он вылез, постаревший и черный; он вытер руки о тряпку, которую подал лаборант; он сказал только одно слово:
– Спать.
...Два следующих дня потрачены были на точнейшую, почти заново, регулировку машин. И хотя все стремились поддерживать в себе некрепкую, фальшивую бодрость, никто уж не обожествлял, как прежде, этого безумного, слоем на слой наращенного металла. Было в эти дни тускло и бездельно очень. Дождичком покропило, и, точно у фокусника, на деревьях обнаружились первые липучие листочки. Приходила огромная конопатая баба с лукошком утиных яиц. Звонили с фабрички, у которой брали энергию, с запросом скоро ли кончат свою галиматью. Скутаревский жалел, что не захватил с собою драндулета... Как-то на рассвете старший механик слышал в парке гугнивое тетеревиное лопотанье. Небо было полосатое; разлинованное лучами восхода, оно, кажется, пахло можжухой. Утро вызревало тугое, рубчатое, весьма похожее на исполинскую тыкву. Ходаков ходил на ток и убил птицу неизвестного сорта. Клочки недавного тумана и неудачи еще держались в людях. Однажды, внезапно совсем, такое с полудня засияло солнце, что Джелладалеев даже знойную родину свою вспомнил. После обеда он уговорил Скутаревского пойти к реке. Почти болтливый в этот день, он ни словом не обмолвился о случившемся несколько дней назад. Только изредка Скутаревский ловил на себе его зоркий под монгольскими ресницами, мерцающий взгляд.
Джелладалееву нравился этот молчаливый в беде человек. Он вообще любил гордых, - с ними легче переносятся несчастья, а счастье можно разделить и с собакой. За свой недолгий, в сущности, век он повидал много с юношеской поры, когда батрачил далеко за Бухарой, до последней, хитрой и пока еще бесплодной охоты на Ибрагима. Его любознательному разуму нравилась также эта замусленная, с прожелтевшими листьями, книга жизни, от которой иные стареют, иные сходят с ума, а он испытывал неодолимую жажду дочитать до конца. Видел он азиатские эпидемии у себя на родине - собаки пожирали трупы, видел безумие голодных стад на оледенелой земле, саранчу и ураганы видел, и никогда еще не бывал в таком тесном соприкосновенье с трагедией науки, перед которой благоговел.
Они прошли по аллее, держась
– Весна... это когда дуреешь, и не совестно, - не обращаясь ни к кому, значительно признался Скутаревский.
– ...а у нас сейчас, - подхватывал Джелладалеев и, вдруг мешая слова двух языков, принимался за длинное и путаное повествование - о долинах благословенных азиатских рек, где розовыми кострами цветут тамариски, об астрагале и джузгуве, суровых и могучих травах пустыни, и тогда бесплодные, подобно маятнику, качающиеся в веках пески, мнилось, согреты были не солнцем, а его собственной физиологической нежностью к родине, покинутой навсегда. Осмелев, разойдясь, он звал профессора поехать с ним хотя бы на неделю, хотя бы затем, чтоб сесть на корточках у древней караванной дороги, глядеть в мерцающую от жары даль и, запустив пальцы в раскаленный песок, вспомнить весь тот путь, которым шел человек от своей колыбели.
– Я и сам давно уж не был там. А завтра, может, грянет то самое, что грянет когда-нибудь и заметет Джелладалеева. А тебе совсем любопытно будет: с горы виднее! Ты много знаешь. Наш бог, Худдай, знает меньше тебя. И ты отдохнешь. Будешь верхом ездить, дутар слушать, шурпу хлебать!
– И нежданно - так кристаллизуется перенасыщенный раствор - заканчивал вежливо: - Не пугайтесь, профессор: шурпа - это просто лапша ваша!
– Это потом, после... когда все закончим. Черт возьми, истинная жизнь - это когда некогда даже умереть!
На этот раз никто не ответил ему; Сергей Андреич обернулся. Стоя на одном колене, Джелладалеев держал в ладони мертвую птицу. Это была ворона. Ими сплошь был усеян участок парка, где они находились, и какой-то лесной зверек уже принялся лущить их. Следовало пристальнее разглядеть лишь одну, чтоб понять, что случилось и с остальными. Перо птицы было слегка опалено, и птица казалась темнее своей натуральной окраски.
– Бросьте... падаль, - махнул рукой Сергей Андреич, задерживаясь на мгновенье.
– Луч прошел несколько низко, а они ночевали тут, в вершинке. Итак, вы объяснили про шурпу, а дутар?..
– Интересно... птичка... я не знал, - вдумчиво твердил тот и некоторое время нес птицу на ладони, то распяливая, то снова складывая мертвое ее крыло.
Потом они сидели на ветхом каменном диванчике, и, хотя все благоприятствовало тому, уже не возвращалась к Джелладалееву весенняя его лирика. Он держался любезно и замкнуто; прежняя военная выправка появилась в его плечах. Может быть, и умнее было молчать в это время, в этом месте, поскольку тишина включает в себя все, что можно произнести в ней. Из нагретого камня скамьи приятное тепло сочилось в ноги; она была широка, и ленивый зеленый бархаток мха расползался по ее щербатым боковинам. Мутная, верткая вода подступала к самым ступеням, и такое же возникало влечение ступить на нее, как смотреть в большой, спокойный огонь, или прыгнуть с обрыва, за которым голубые луга и цветы, или, как вчера, коснуться смертельной клеммы, где невидимо струится энергия.
– Значит, принцип все-таки не скомпрометирован?
– молвил наконец Джелладалеев.
Вопрос был из тех, которые еще не раз должны были ему поставить в будущем. Скутаревский собрался отвечать долго и сердито - о причинах первой неудачи, о негодности ионизаторов, достаточных лишь в пределах лабораторного опыта, о том, что, может быть, потребуется порвать крепкие сцепляющие резинки в атоме, взорвать, наконец, целый тоннель воздуха и в нем пропихнуть бесшумный электрический поток. Он не успел произнести и трети: по аллее, прыгая со снежного островка на островок, приближалась Женя. И по тому, как Скутаревский сжался и растерянными глазами, уже не скрываясь перед чужим, глядел т у д а, Джелладалеев понял, что напоследок судьба дает ему наблюдать старость великого человека, - именно таким, несмотря на все, умещался Скутаревский в его воображенье. Он ошибался: просто сказывалась у Сергея Андреича нервная перегрузка последних дней.