Сладостно и почетно
Шрифт:
Тогда на вокзале он не переспросил, что хотела она сказать своей незаконченной фразой: «Нам лучше было бы не…» — смысл был понятен и так. Разумеется, лучше бы не. Вообще — не. Но человеческие судьбы далеко не всегда устраиваются так, как было бы лучше. То, что происходило с ним сейчас, было несусветной глупостью, и глупостью опасной, ему следовало бы как от чумы бежать от Штольницев с их «восточной помощницей». Это он понимал очень хорошо. Но еще лучше понимал он другое: что теперь уже никуда от нее не убежит.
В понедельник — это было уже двадцатого — Штауффенберг вошел в комнату,
— Итак, Дорнбергер, — весело сказал подполковник, — жена все-таки сумела отыскать кое-что для вашей приятельницы! — Он положил перед ним небольшую книжечку с тусклым золотым обрезом, в красном тисненом переплете прошлого века. — Это один русский поэт, современник Гёльдерлина и, кажется, в чем-то с ним схожий…
— О, Пушкин, — сказал Эрих, решив проявить эрудицию.
— Нет, жена говорит — второй после него; Лермонтов. Вы читаете по-русски хоть немного?
— Увы… — Эрих осторожно раскрыл книжечку — единственным, что ему удалось понять на титульном листе, был год издания — 1862, да три напечатанных по-немецки слова: «Лейпциг, Вольфганг Герхард». — Я вижу, это издано у нас?
— Ну, лейпцигские печатники издавна работают на зарубежный рынок.
— Я не знаю, как мне благодарить вашу супругу, Штауффенберг… Это действительно королевский подарок!
— Пустяки. Нина будет рада, что вам понравилось. И, надеюсь, это должно понравиться вашей знакомой. Только позвольте один совет…
— Да?
— Воздержитесь от дарственной надписи. Даже если не указывать имени — почерк все равно останется ваш, вы можете невольно подвести девушку…
Уехать из Берлина в сочельник не удалось — как раз двадцать четвертого ему выпало дежурить, вечерние дежурства устанавливались по графику и просить кого-то о подмене в праздник было неудобно. Поэтому в Дрезден он выехал только днем двадцать пятого, прямо с вокзала отправился на Остра-аллее и поспел к обеду — пакет со всякими вкусными вещами, организованный Бернардисом через обер-кельнера в том же шарлоттенбургском притоне, оказался весьма кстати. Что-то помешало ему сразу вручить Люси подарок — он и сам толком не понял, было ли это внезапно возникшее чувство неловкости перед стариками, как будто в присутствии людей, недавно перенесших горе, не пристало обмениваться праздничными подарками, или просто ему хотелось сделать это наедине.
Профессор и фрау Ильзе держались хорошо, но выдержка стоила им немалых усилий, и это было заметно. Поддерживая нарочито непринужденный застольный разговор о новостях и погоде, Эрих подумал, что надо бы вытащить Люси пройтись — хоть ненадолго дать отдохнуть от этой гнетущей обстановки, он только
Они и на этот раз пошли тем же путем — через Цвингер, весь белый и заснеженный, в безмолвном великолепии сиреневых сумерек напоминающий сейчас роскошную декорацию к какой-нибудь «Спящей красавице». У Павильона курантов им послышалось пение органа, отдаленное и торжественное — в Хофкирхе уже шла вечерняя служба. Людмила молча тронула Эриха за рукав.
— Послушаем, — сказала она. — Правда, это только запись… профессор говорил, здесь был какой-то знаменитый орган, ему двести лет. Тоже увезли и спрятали, как и картины из галереи… Но все равно красиво, правда?
— Красиво, — согласился Эрих, постояв и послушав. — Но странно, я бы сказал.
— Что странно?
— Да вот это! Странно и как-то… некогерентно: это — и война. У вас укладывается в сознании?
Незнакомого слова Людмила не поняла, но спросить о значении почему-то постеснялась. Вообще он прав, подумала она, действительно не укладывается — серебряные трубы пели о мире, о надзвездном покое, а на Земле в эту самую минуту сотни тысяч людей умирали от ран в госпиталях, издали с неба с обломками самолетов, гибли в снегах и джунглях, заживо горели на палубах торпедированных танкеров.
— И все-таки, наверное, правильно, что есть еще это, — сказала она. — Иначе, наверное, совсем бы… было плохо. Идемте, у меня ноги замерзли.
Когда они пришли на Альтмаркт, уже стемнело.
— Вы летом хотели сюда прийти, помните, — сказала Людмила негромко.
— Мне просто вспомнилось детство, — он огляделся, все было таким же — и статуя Германии-воительницы в центре площади, и «Львиная аптека» на углу, и знакомые вывески — «Реннер», «ДЕФАКА», — и привычно темнеющий над крышами силуэт колокольни Кройцкирхе. — Да, ничего не изменилось. Только вот бассейна не было.
— Его выкопали этим летом — для пожарных целей, говорят. Эрих… меня до сих пор мучает совесть, я так виновата перед вами… Помните, вы тогда хотели здесь побывать, а я отказалась. А ведь это иногда очень важно — увидеть вновь какое-то место…
— Ну что вы, Люси, это пустяк. Не так уж я сюда рвался — подумаешь, родные пенаты.
— Все равно я не должна была отказать. Я тогда дала себе слово, что если мы еще когда-нибудь будем с вами гулять по городу, то прежде всего побываем здесь.
— Спасибо, Люси, — он улыбнулся, все еще не совсем ее понимая.
— И я также должна объяснить, — продолжала она, — почему не сделала этого в тот раз. Дело в том, что… это ужасно глупо, я понимаю, но все равно — наверное, лучше рассказать, иначе все останется внутри, и… Так вот, дело в том, что я боялась бывать на этой площади. Где угодно, только не на Альтмаркт. Я видела сон этой зимой — в феврале, когда был сталинградский траур, — вы помните эту музыку?
— Я тогда лежал в лазарете, у нас радио не включали.