Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

След рыси

Никонов Николай Григорьевич

Шрифт:

Как бы там ни было, писатель совместно с котом делали за утро страницы две-три, а после завтрака — завтракали они обязательно вместе — еще страницу-другую. И не то чтобы писатель не мог написать быстро, но едва набрасывал он первое предложение, а тем более размахивался на целый абзац, приходили к нему угрызения и сомнения, вот как хотя бы и в этом случае. Можно ли немецкое слово «абзац» совать без раздумья в поэму, и получилось — не можно, а лучше бы: кусок, отрывок, часть страницы — и все не те слова, все отбросил бы суровый внутренний критик, живущий в том писателе…

Итак, написав предложение или целую страницу, писатель начинал мучиться. Не нравились ему ни текст, ни ритмика, ни смысл, ни образ, ничего не видел за пустыми, как застроганные деревяшки, как безликие цепочки, словами. Казались они ему строчками, какие клеят на телеграфные бланки, а нет пустее и холоднее строк телеграммы, пускай там написаны самые яркие слова. Искал и перебирал писатель слова нужные, отбрасывал непригодные, так и сяк вертел слово, пробовал его и на звук, и на отзвук, на вкус и на вес, подбрасывал и ловил, оглаживал и щупал, стукал по слову совершенно так, как продавщица, продающая хрустальные вазы и фарфоровые чашки, — нет ли трещины, как древний меняла на древнем базаре, пробовал слово, точно монету

на зуб, вертел так и сяк перед искушенным глазом и бросал на пробный камень — слушал, так ли звенит, полновесное ли золото, чистое ли серебро и нет ли подделки, фальшивой позолоты, и наконец находилось такое слово, магнитно-плотно ложилось в строку, сливалось с другими в неразрушимое нечто, веяло от этого нечто еще чем-то, помимо ясного смысла и, вздохнув радостно, — вот она писательская радость, — двигался он дальше, переписывал, вымарывал, заносил в скобки, на лету хватал, как бабочку, мелькнувшую мысль, и расцветала понемногу страница, точно майская-июньская луговина, показывалась сперва простой зеленой травкой: овсяницей, осокой, мятликом, тимофеевкой, а там ярче — цветком желтым, розовым и синим, едва веселым лютиком, наградным луговым васильком, простонародным журавельником, порастала в тенистых местах тихими белыми цветочками, у которых главное — невысказанный их аромат, вспыхивала иногда и совсем неведомым, нигде не растущим цветком — фантазией, и кипридины башмачки появлялись — будто прошла здесь волшебная та богиня, оставила женственный запах и след. Радовался писатель: богатый укос будет на этой его луговине, есть ведь тут и целебная и врачующая трава, и дающая духовное здоровье, и трава от обмана, от лжи, от злословия, от зависти и от ненависти, и приворотная трава, трава любви и трава согласия, и трава раздумия — много трав посеял он на своей луговине и давно понял: не он хозяин, но другой хозяин — тот, для кого засеяно и процвело, и хозяин тот либо по-хозяйски распорядится посеянным, возьмет себе на пользу, либо потопчет, помнет и пойдет себе мимо в в тяжелых сапогах…

Хорошо, если сеялось и всходило, но не всегда было так, часто колодило и не шло, точно показывалась какая-то бесплодная почва, камень и солончак, и тогда хоть стукайся в самом деле лбом об пол, хоть бегай по кабинету, хоть бранись, хоть молчи в оцепенении, ничего не сделаешь: жалкие, вымученные строчки еле ползут из-под пера, противны они, как гусеницы, и зачеркиваешь их, давишь пером, а они снова рождаются, снова ползут. Гадко. И никто не знал, и никто не знает, каково писателю, когда обрушится, нахлынет такое, усомнишься тогда и в нужности своей, и в хлебе своем, горько подумаешь — так ли живешь, учитель, так ли, не дармоед ли в самом деле, не лодырь ли, даром бременящий и отбирающий чей-то потом заработанный хлеб, и тотчас помнится: пахарь вот, тот, кто на промазученной ладони растирает на осеннем ветру оседелый и спелый колос, колос усатый и оперенный стрелою, не счастливее ли этот пахарь тебя, писатель не нужнее ли миру? И тот не нужнее ли, ныне прославленный и награжденный, кто стоит у гудящей печи, и тот, кто орудует скальпелем и иглой, весь в градовом поту, и тот, кто кроит материю, раскладывает ее по формулам и лекалам, и тот даже, вовсе как будто не видный миру, кто в прокуренной, где-нибудь позадь скотных сараев, избе-конторе кидает косточки на грязных счетах под желтым, засиженным мухами плакатом с призывом повышать удои. Не нужней ли миру?

И встав на колени перед совестью своей, отдав себя ей на терзание, со слезами невидимыми спросишь: зачем есмь? Так ли живешь и можешь? И заколеблешься перед ответом, потому что страшно напрямик отвечать утвердительно своей совести, ей не солжешь, не слукавишь, не убежишь, не жди от нее ни пощады, ни помилования… Часто маялся так писатель, пишущий медленно и трудно, всяк другой мается, верно, если не затушил огонь вопрошения и упрека в себе, не затоптал его, не заплевал…

А понимал раздумья писателя, все сомнения и метания разве что кот, — неведомым особенным чутьем, — так угадывают лишь животные да провидцы всякую смуту в человеческом сердце.

В третьем часу писатель откладывал перо и, не трогая ничего на столе, может быть, суеверно, чтоб не спугивать осевшие тут мысли, шел к обеду, а там отправлялся в город. Без прогулки по улицам и переулкам, без стояния у прилавков и разглядывания приевшихся, равнодушных, одинаково раскрашенных продавщиц, без вглядывания во всех встречных и поперечных, без размышления над вдруг открывающимися ликами домов, перекрестков, крыш, облаков над крышами, состояний неба и погоды, без бессмысленного и томительного ожидания чего-то и кого-то на остановках трамваев и возле мест свиданий, без поверхностного вроде бы изучения взглядов, походок, ног, одежд, отрывочных разговоров, — а иногда писатель просто садился в трамвай, в автобус, ехал куда-то без отчета, но словно бы с нужной целью, и выходил как подтолкнутый — без всей этой странной, а со стороны глядеть — и подавно чудной жизни-движения, в ходе которой только и созревало в писателе что-то нужное ему, оформлялось и заготавливалось еще не занесенное не только на бумагу или в записную книжку, но и неосмысленное еще до сути. Писатель и сам не смог бы объяснить, что творится в нем, знал только точно — творится.

А не все ли писатели такого толка изучают какие-то антитела, заставляют оборачиваться прохожих и милицию? Нет ли у них во взгляде и облике чего-то такого, что делало бы их похожими на людей странных? В самом деле, нет ли в этом взгляде чего-то проникающего туда, куда обычно не может проникнуть другой? Как жадная, изголодавшаяся по цветам пчела, собирал он лица, выражения их, прически и платья, походки, цвет глаз, глубинность или пустоту взглядов, всплески характеров и потаенные движения душ. Зачем? Вы думаете для книги? Нет. Пустое… Просто все впрок, в запасники, в тайники, в бесконечные кладовые своей памяти. Как некий до предела жадный скупец, хватал он и складывал туда и всякую шпильку и ржавый гвоздь, а то и целиком какого-нибудь типичного представителя человечества — вот, скажем, этого, крашенного гидропиритом, нечесаного парнюгу в лосненой куртке, в полосатых — чем не клоунских — мотающих концами штанищах, из-под которых тюленями высовываются головы резиновые, как видно, подвернутые сапоги, прибыл он в город с недальней какой-нибудь станции, ясно по негородскому загару, по наивно деревенскому и нагловатому взгляду, по дикому цвету волос и самой походке, старательно расхлябанной, вихляющей, явно в подражание каким-то блатным ребятам, а про голос лучше не спрашивайте, — говорят такие представители

человечества неразборчиво, с матюгами через слово, и рассказывают примерно одну печальную историю, как: батя, вчерась, утром опять взял бутылку, ну, потом братан пришел, еще взяли… — и так далее, так далее…

Зачем такой тип писателю? А зачем-то нужен, как нужна и вот эта пожилая женщина с корзинкой. Добрая клуша-наседка, высидела-вырастила ты троих-четверых и сейчас вот возишься с внуками, ходишь на базар, стоишь в очередях, живешь в пенсионном безвременье, в мыслях о детях, о внуках, о их школе, уроках, двойках, а также об обедах, магазинах и стиральном порошке «Лотос».

А не угодно ли еще образец: идет себе тротуаром благообразный обыкновеннейший человек, ни с какой стороны не выделяется — пальто, как положено по сезону, с приличным каракулем, шапка тоже каракулевая, черная, пирожком, ботинки с молниями, не новые, но и не заношенные, лицо под шапкой среднее, не молодое и не старое, ни бородавочки тебе, ни родинки какой, ни носа какого-нибудь замечательного, длинного или широкого, пьяного или аскетского, тем паче орлиного, римского, ни узких губ, ни оттопыренных, ни плотских, как написали бы Ильф с Петровым — поцелуйных, ни седины лишней, ни взгляда какого-нибудь особенного, злобного ли, умного, хитрого, опечаленного — нет ничего, не за что зацепиться, а все-таки привлекает человек, мужчина этот с портфелем, двигающийся не быстрой, однако и не медленной походкой. Кто он? Бухгалтер старший или главный, лектор ли международник, активный член общества «Знание», кандидат ли каких-нибудь юридических, экономических наук? — привычно гадает писатель, как следователь по особо важным делам, ищет тончайшую черточку, паутинную нить, по которой можно бы найти профессию, за ней — должность, за должностью — характер, за характером — образ жизни, за образом жизни — склад мышления, а там уж и всю родословную, и состояние здоровья, и развлечения и увлечения, тайные и явные… Вот, кажется, портфель у мужчины чуточку-чуть поизящнее будет, чем должен быть- у главбуха, в лице побольше сосредоточенности угадывается, чем у международника, да, пожалуй, в точку и будет: преподаватель он, Ну-ка, юридических или экономических? Скорее, экономических, да, экономических… У юриста лицо было бы поживее, взгляд не такой… А мужчина меж тем поворачивает за угол скучного высокого здания, справа от дверей которого чернеет большая вывеска: Институт народного хозяйства. Экономический факультет…

Писатель иногда со страхом ловил себя на чем-то оккультном, провидческом, словно бы умел или, лучше сказать, ощущал в себе способность читать мысли, предсказывать будущее и, даже не видя человека в лицо, по одной только спине, шее, движению, походке мог с точностью сказать, красив ли этот человек или дурен, умен или глуп, какое у него образование, какой характер, возраст, общественное положение и даже, может быть, какая ждет его доля.

Вот чему можно обучиться, ежедневно вглядываясь и всматриваясь в людей, вот к чему приводит постоянное размышление над сутью человеческой. Это был сложный; тяжелый человек, с виду хитрый и суровый одновременно, но не был он хитрым, скорее, очень был прост, лишь накрепко закрыта для посторонних была его душа, и даже в дружбе почти никогда не открывалась, не впускала никого до конца, держала на отдалении — таков удел всех писателей быть одинокими и не находить себе подобных, а суть проста: если б множество было подобных ему, то и сама его единичность исчезла бы, исключилась и обратилась во множественность…

Иногда он завершал свою прогулку тем, что шел к старинному, отделанному резным мрамором особняку на кольцевой улице. Тут помещались сразу три творческих Союза: писателей, композиторов и художников, а нижний полуэтаж занимала еще и поликлиника для этих же деятелей искусств… Он поднимался на широченное мраморное крыльцо, на котором всегда спали рыжие и белые собаки, шел мимо скучающих вахтеров и поднимался на второй этаж, где помещалась писательская организация. Здесь, в нескольких комнатах, всегда почти было сиренево накурено, всегда почти кто-то сидел в креслах или расхаживал, дымя, или держал кого-нибудь за пуговицу, спорил по пустякам… Зачем шел сюда писатель? Он бы и сам не ответил… Просто ноги приводили, может быть, вопреки желанию, ибо опять приходится повторяться: нет профессии более одинокой, чем писатель, нет большего углубления в себя, в свою душу, чем у писателя, и нет большего непонимания со стороны окружающих, чем писателя. То представляют его, писателя, сластолюбцем, любимцем богов, без конца срывающим цветы удовольствия, мнят: купается в почестях, в деньгах, наслаждениях, в ресторанных радостях и курортных отдыхах, видят многоженцем, подобно царю Соломону, имевшему, как известно, «триста жен, семьсот наложниц и девиц без числа», то считают денежным мешком, прикинув предварительно писательские доходы путем простого умножения цены книги на ее тираж, и все удивляются: как это, при таких доходах, не строит писатель ни школ, ни больниц, не проводит шоссейных и железных дорог, как бывало в старину, то, наконец, и с радостью, видят в нем прощелыгу, пропойцу и попрошайку (есть, к несчастью, такие в писательском цехе, всю жизнь толкутся возле литературы, создав когда-то одну-единственную книжку, и ту с помощью друзей-доброхотов, а славны разве что долгими анекдотами-похождениями и способностью тотчас прилетать туда, где пахнет грустной ли, веселой ли выпивкой…). И уж все без исключения считают писателя соблазнителем, и все рассказывают, все рассказывают…

Ведать не ведают, что творят суд неправедный, что отсутствует на суде сем и сам обвиняемый, не дано ему слова, нет адвокатов, а судьи с присяжными послушно вторят обвинителю. Нет-с… Ни жирных зарплат, ни миллионов-гонораров не получает подлинный писатель, живет чаще скудно или на среднем уровне, редко встречает сочувствие и не всегда видит понимание, ибо нужен, наверное, обществу как совесть, как раскаяние, как вопрос и, может быть, как надежда…

Писатель, пишущий медленно и трудно, никогда не искал ни тем, ни сюжетов. И ему приходили письма, но редко он откликался, хотя всегда был рад письму, благодарен в душе, видел и представлял лицо этого пишущего, доброе, славное, душевное — женщина ли, девушка или старик, мужчина зрелых лет, хоть мужчины зрелых лет реже пишут, — и всегда собирался он непременно ответить… Своей главной книги он еще не начал, все откладывал, отдалял ее приход, может быть, уверенно знал, что за главной книгой нет уже ничего высшего, там ждет перевал, спуск, исход, а ему хотелось идти выше, как альпинисту. Он не писал статей в защиту живого, просто любил живое, и всякий раз, едва сталкивался в газетах с бодрыми, радостными репортажами о перевыполнении рубки, добычи, уловов, о застреленных хищниках, пущенных на мясо сайгаках, ему было трудно.

Поделиться:
Популярные книги

Я еще не барон

Дрейк Сириус
1. Дорогой барон!
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я еще не барон

Моя на одну ночь

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
короткие любовные романы
5.50
рейтинг книги
Моя на одну ночь

Сама себе хозяйка

Красовская Марианна
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Сама себе хозяйка

О, мой бомж

Джема
1. Несвятая троица
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
О, мой бомж

Измена. Право на любовь

Арская Арина
1. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Право на любовь

Вадбольский

Никитин Юрий Александрович
1. Вадбольский
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Вадбольский

Последняя Арена 6

Греков Сергей
6. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 6

Купец VI ранга

Вяч Павел
6. Купец
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Купец VI ранга

Товарищ "Чума" 3

lanpirot
3. Товарищ "Чума"
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Товарищ Чума 3

Хозяйка дома в «Гиблых Пределах»

Нова Юлия
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.75
рейтинг книги
Хозяйка дома в «Гиблых Пределах»

Фараон

Распопов Дмитрий Викторович
1. Фараон
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Фараон

Мастер Разума II

Кронос Александр
2. Мастер Разума
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
5.75
рейтинг книги
Мастер Разума II

Идеальный мир для Лекаря 18

Сапфир Олег
18. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 18

Ты - наша

Зайцева Мария
1. Наша
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Ты - наша