След рыси
Шрифт:
Живи автор столетие назад, с какой легкостью воскликнул бы: О, если б нашелся великий живописец, что вдохновенно воспел бы все эти сборы, какие краски нашел страстям, мечтам-желаньям и предвкушеньям!..
Недостает ныне красок живописцу, велик, непосилен художнику сделался мир: вскачь мчится время, сверх звука летит расстояние, не охватишь мыслью, не обоймешь и разумом, где там! Коль явились уже и теории, недоступные для обычной головы, кванты и мезоны, и красное смещение… Как быть художнику, коль в самый атом проникло человечество и дальше атома — в его ядро, раскалывают Ядро на частицы, и мнится художнику: не так ли дети-подростки, собравшись на задворках где-нибудь, подальше от старших, развинчивают найденный невесть где снаряд и хоть знают, все знают — мороз по коже — взрывается! — так взрывается, что и не жить никому, а все — крутят, развинчивают, снимают по колечку. Что там? Что там? — вопросом блестят глаза. — Что там? А дальше? И уже показалась какая-то блестящая штуковина, уже хочется-, зажмурясь, драпануть за угол, но самые старшие, самые уверенные ‘ крутят дальше, бормочут прищуриваясь: «Да ничего… ничего,
Вот так от размышлений о грядущем досуге можно приблизиться к неведомому, только не лучше ли прочь от него и опять к мечтам простейшим, что одолевают мужей, юношей, жен и старцев до самой что ни на есть обыкновеннейшей, приземленнейшей страсти: выполоть бы одуванчики-сорняки в саду, чайку под вишневым кустом до банного поту испить… Все ждут день субботний.
Хлопотливо собирался и Иван Селиверстович вместе с женой, с дочерью и маленьким Ванечкой. Сносились в машину портфели и свертки, устанавливались плетенки с пивом и снедью. Ждали гостей или зятя и, наконец, нагруженная под Завязку вороная «Волга» летела по шоссе мимо пригородков, посадов и поселков, скорее, скорее, скорее — к лесу…
Любил ли он природу?.. Если в парный благой денек ходил, млея от жары и счастья, по травяным залогам и рощам и бывал простонародно доволен, когда обнаруживал на только ему одному известных местах (так думал всегда) несобранные молодые боровички, плоты маслят, белокрылые осиновички и высыпки желтых лисичек, радующих своей изобильностью, предожиданием находок еще и еще…
Любил ли он природу, когда покупал у местных рыболовов скользко-золотых, отлитых в золоте, как бы сочащихся жиром карасей, и всегда радовал его их запах — запах озерной травы и воды.
Любил ли, — если не отходил от жены, следил, как она засыпала свежие ягоды с дачной поляны в звонкий латунный таз, как будто всегда обещающий сиропный запах клубники и горячей земляничной пенки, таз с длинной точеной буковой ручкой, в мелких продольных накрапах, таз, отчасти похожий на солнце…
Стоял возле жены, на веранде дачи, поглядывал на подкрашенную, но вполне еще приятную голову женщины, на ее пробор, где более светлые корни волос подло напоминали о старости и старении, и мысленно отрицал это ее старение, думал, что именно при запахе земляники помнил ее такой манящей, тянущей руку, круглотелой и свежей, какой она была в девичестве и многие годы еще после.
Любил… Если б не эта служба — все время прокладка дорог, трасс, магистральных линий. Он привык считать это своим безоговорочным делом и, хоть отлично знал, что под линии и трассы вырубается несметное количество леса, никогда не испытывал даже слабого укора или чувства вины пред той же самой природой. Много было причин. Во-первых, это работа, дело, обставленное железной необходимостью, необходимостью жизни; во-вторых, трассы проектировались и рубились где-то там, далеко… В Сибири, на Урале, Алтае, Дальнем Востоке, на Печоре… Словом, там, где для давнего столичного жителя, конечно, сплошная глушь и дичь, нет и не может быть никаких цивилизаций, и лесу там, конечно, видимо-невидимо, да и что такое его трассы я магистрали в сравнении с вырубкой, которой заняты другие ведомства и главки, вырубающие за год площади побольше иной Бельгии-Голландии… И никто там, в тех главках, не плачет, не скорбит. Лес нужен стройкам, лес — золото, лес — валюта, лес — оборудование для воспроизводства, лес, в конце концов, то же мясо, куры, с которыми все никак не можем наладиться. Ну, и вдуматься если? Что? Не рубить? Пусть себе гниет, валится? Плакать из-за каждой сосны-березы? А не плачем же, радуемся наоборот, когда топим, хоть той же сухой и звонкой березой, еще похваливаем за жар, за угли, за гудящее пламя и уж совсем не отождествляем сии дрова с деревом, еще недавно шелестевшим где-то на опушке, может быть, на просторе у поля, белевшим голубой и чистой девственностью ствола, глянцем своих коричневых тонких, опушенных веток, всегда в тихом движении, в лепете зубчатых, с запахом поля, кеба и солнца листочков. Сколько этих берез отшелестело в последний неосознаваемый деревом миг, в последний раз поклонилось земле, полю, небу и солнцу… И сколько еще отшелестит…
Рисунки Н. Мооса
III. Вырубка
Плакала Саша…
Пила рычала и стрекотала, яростно ныла, вгрызаясь в дерево и увязая в нем. Вековая мачта сосны, упертая в облако, тряслась — еще живая — от комля до вершины, противилась нахрапу пилы, но пила, приотдохнув, грызла и грызла, подергивалась, и вот что-то в теле сосны не выдержало, хрустнуло — пила перешла сердцевину дерева — и враз оно смертвело, закаменело, перестало дрожать и закачалось с немой угрозой, готовое вот-вот свалиться. Мужик рывками яростно дергал заседающую пилу, она смолкла, мужик отскочил, пятился, терял шапку, напряженно моргал-смотрел, как сосна, уже обреченно, тронулась вершиной от облака к земле, медленно-тихо и все убыстряясь, угадывая что-то, может быть, свое место, а потом, угадав, понеслась вершиной и рухнула с буревым гулом, сминая подрост и поросль, взыграв напоследок тяжелым комлем. Комель дрогнул еще, дерево улеглось поудобнее. И все стихло, а лучше сказать,
Лес исчезал. И на удивление осветлевшем месте, раздавшемся как после снесенного строения, одиноко торчали под широким ровным осенним небом согнутые тонкие березы, ломаный тощий молодняк и ободранные осины.
Гул лесоповала уходил вдаль, двигался дальше, широко разваливал, сметал этот лес, еще неделю назад мудро синий и нетронутый. Лесу не дано предчувствовать свою обреченность, он всегда жив вечным обновлением и восстановленьем, падает ли дерево, отжив свой срок, встает на его месте новая поросль, и новое дерево щедро сыплет семя, и нет праха, есть только жизнь, вечный круговорот обновления — пока светит солнце, идут дожди, чередуются весны. Тянутся ветви к солнцу, ловят и щедрый, и скупой луч листья, а корни терпеливо уходят вглубь, поят и кормят венцы и вершины. Нет гибели здесь, есть вечное возрождение. И не потому ли так тянется к лесу, к лесному лону, как к матери и к утешению, к надежде и защите и к мудрости, всякий, потерявший голову, запутавшийся в сомнениях и невзгодах. Живет в лесу зверь, летит к лесу птица. Вечен лес, как вечна природа, и даже безжалостный лесной пожар переносит он, как древние мужи-стоики, не шелохнувшись, не выдавая мучений, весь расцвеченный алым, желтым, красным и голубым огнем и все-таки будто ясно чувствующий себя сильнее огня и всей этой муки обращения в пепел, помня о своем возрождении…
Гибель леса больше всего переживают те, кто обитал в нем, кто не мог и не может без него, как не может и человек без крова и пищи. На что уж, кажется, легко птицам — взял да перелетел, или зверю, — чего там! Переселился… Но опять вернемся к человеку, вспомним: не каждый укореняется на новом месте и на чужой земле, не всяк способен с легкой душой порхать от города к городу, от дома к дому… Есть горькое, как остылый дым, слово чужбина, и есть истинное светлое и святое понятие свой дом, свой лес, своя вода, свое болотце, куст, ветка-развилка, своя вершинка своей ели, где было твое гнездо, откуда и пелось на зорях и закатах, гляделось на дали и звезды с истинным как будто пониманием их значения, с пониманием и своей сути. Как знать, не труднее ли переселяться животным, не ценою ли жизни платят они за исчезнувший лес? За тысячи верст улетает в теплую сторону зарянка — за тысячи верст возвращается не куда-нибудь — к своему месту. И так же летит скворец, жаворонок и дрозд. Бежит зверь, насильственно уведенный, вырвавшийся из клетки. Все к дому своему, к своему углу и своему небу… Сколь сладко понятие ОТЧИНА для каждого лишенного ее и заблудившегося на пути к ней:..
Задумаемся еще: как быть тем, кто не может ни идти, ни лететь, кто навсегда лишился единственно нужной для жизни тени, скользящего света, защиты от ветра. Как знать, не плачут ли, не ждут ли последней отчаянной надеждой все эги папоротники, грибы, грушанки, орхидеи-гнездовки, жесткая брусника и робкая кисличка и другая-иная трава-мурава со всей живностью, обитающей в ней, до жучков и до мошек, до самой невидно-неслыханной мелочи, которая, однако, совсем не зря должна быть рождена на свет, зачем-то живет и существует тысячелетия и даже от тех идет непонятно удаленных времен, когда Земля была еще горяча, как только что испеченный пирог, Солнце быстрее бегало по иного цвета небу, и все сотрясалось в неистовстве вихрей и гроз, и все было еще не так, как привычно нам, поздним, но не первым властителям этой Земли…
На другую неделю здесь уже хозяйничали тракторы. Рыча и постреливая голубым дымком, они тащили стволы к дороге, волокли их, уже оголенные, без сучьев и как бы вытянувшиеся оттого, не деревья уже — хлысты…
Бегали по вырубке, сновали и суетились потные веселые мужики в распахнутых ватниках, в расстегнутых рубахах, подъезжали с утробным ревом грузовики, лязгали освобожденные штанги прицепов. Лес накатывали дружно (себе ведь и без денег!), слышалось: «И-эх-ма-а… Вззя-ли… А… Ищщо… взяли… Эх, мать… Пошла-а! Пошла, ребята…» Нагрузив, стукали хозяйственно в меднотелые бронзовые н охристые бревна… «Хороша лесина! Звон звоном!» И заковывались цепи, завязывались тросы, удовлетворенно захлопывались двери. Взрыкивая, взревывал мотор, до того лишь приглушенно-сыто, равномерно урчавший. И уже совсем без дороги, вспарывая дерн, давя и пластая ненужный молодняк, колесили по вырубке, зацепив пару-тройку бревен пьяные трактористы из соседнего колхоза — эти не рубили, так брали, не откажешь — механизаторы… Механизатор сейчас самый первый человек иа безлошадном селе, попробуй без него обойдись… И еще везли, еще грузили, тащили, подтягивали, наматывали, крутили тросами и проволокой, грудили у дороги в кучу и штабеля красные в охру, с медным звоном, серые, белые в голубизну, серебристые, зеленокрылые, пахнущие горьким соком и запасенной на века силой-солнцем, чудовищные — не в обхват — и прогонисто-ровные стволы и бревна: сосна, ель, береза, осина. Сосны с елью больше всего… И уже обозначились трассы, потянулись все вдаль и вдаль, ушли за горизонт, казалось, до самого Байкала, а может, и дальше, до океана, до самого предела и края Земли…