След в океане
Шрифт:
Уже перед своим отъездом, с надеждой и тревогой всматриваясь в завтрашний день нашей страны, он писал:
Погода наша хорошеет, Но мы с эпохой не в ладу — Привычка жить с петлей на шее Мешает жить с огнем в заду.Наблюдая еще не оперившуюся, робкую, трудно рождающуюся нашу демократию, он посвятил ей напутственные слова:
Весело и отважно, Зла сокрушая рать, Рыцарю очень важно Шпоры не обосрать.Не
И уже не вызывают никакой улыбки его предотъездные стихи:
Не могу эту жизнь продолжать, А порвать с ней — мучительно сложно. Тяжелее всего уезжать Нам оттуда, где жить невозможно.Теперь Игорь Губерман живет в Израиле. Живется ему там по-разному. В силу неистребимой непримиримости своего насмешливого характера он и там уже успел поссориться с всемогущими религиозными фанатиками, не позволяющими правоверным евреям ставить на один стол мясную и молочную еду, зачитав по иерусалимскому радио такие стихи:
Еврею нужна не простая квартира. Еврею нужна для житья непорочного Квартира, в которой два разных сортира — Один для мясного, другой для молочного.Не без грусти написал он мне в одном из писем:
Варясь в густой еврейской каше, Я остаюсь угрюм и тих. Кругом кишат сплошные наши, Но мало подлинно своих.Прочитав эти строки, я вдруг вспомнил, как в конце шестидесятых в моем родном Питере, где-то на Таврической улице около двенадцати ночи Игорь, выйдя вместе со мной из гостей, прыгал по тротуару на одной ноге, громко распевая песню:
Норильск не порт и не курорт — Это лагерь, стеной огороженный. Там бьют жидов у кромки льдов, А потом заедают мороженым.Пение это внезапно было прервано милицейским свистом. Подошедший постовой потребовал от нас штраф за то, что мы нарушаем покой граждан после нуля часов, но услышав, что речь идет о жидах, сказал: «Ладно, пойте, только потихоньку». Наши лица он в темноте не разглядел.
В последние годы у Губермана за рубежом вышли три книги стихов и уже упомянутая книга «Прогулки вокруг барака», поражающая трагизмом своей жестокой документальности и неистребимым оптимизмом автора.
И все-таки лучшие его стихи остались на родине. Чаще всего как безымянный народный фольклор, без имени их автора. Грустные и смешные, добрые и непримиримые, полные горьких раздумий и жизнелюбия, они могут жить подлинной жизнью только внутри российской действительности, их породившей.
Что же касается его романа, посвященного жизни и мученической смерти художника и поэта Николая Александровича Бруни, «Штрихи к портрету», то роман этот, так же, как и повесть «Прогулки вокруг барака», во многом автобиографичен. Написан он уже в начале восьмидесятых годов после возвращения Игоря из лагерей и сибирской ссылки. В одном из героев романа, писателе Илье Рубине, собирающем материал для книги о Николае Бруни, расстрелянном в лагере в Ухте в конце тридцатых годов, без труда угадываются
Повествование охватывает все поколения узников, — от первых Соловецких лагерей до середины восьмидесятых, от последних тщательно уничтожаемых представителей русской дворянской интеллигенции, к которой принадлежал сам Николай Бруни, до убитого гебешниками в парадной психиатра из сегодняшних дней, разоблачавшего преступления советской психиатрии. Написанная в начале восьмидесятых, когда многие ужасающие факты лагерной жизни еще не были широко известны, книга Губермана не потеряла со временем своего фактологического и литературного интереса, даже после знаменитых «Колымских рассказов» Шаламова и «Архипелага ГУЛАГ» Солженицына. В романе исподволь просматривается неистребимая жизнерадостность автора, дающая усмешливую окраску, казалось бы, безысходно трагическим сюжетам. Именно эта тональность — смех через трагическую маску — так же отличает от других Губермана-прозаика, как и Губермана-поэта.
Летом 1973 года, в Коктебеле, мне довелось познакомиться с вдовой Максимилиана Волошина — Марией Степановной, незадолго до ее смерти. Мы с ней несколько раз поднимались на гору к могиле Волошина, и она рассказывала еще не опубликованные в те годы истории о его не состоявшейся дуэли с Гумилевым, о письме, которое он написал во врангелевскую контрразведку, чтобы вызволить арестованного Мандельштама. По просьбе благоволившей ко мне Марии Степановны мне даже посчастливилось петь свои песни в высокой мастерской Волошина для небольшого круга пожилых людей, еще помнивших недолгий «серебряный век» российской поэзии.
Помнится, тем же летом поэт Юрий Ряшенцев познакомил меня с заместителем директора Центрального Дома работников искусств Петром Семеновичем Фрединым, невысоким бодрым старичком с густым бобриком коротко стриженых седых волос и энергичной походкой. Выяснилось, что Петр Семенович, которому в то время исполнилось уже восемьдесят четыре года — личность в известной степени легендарная. Еще до революции он был одним из известнейших одесских шансонье, пел на свадьбе у Бени Крика («Ну, таки, не у Бени Крика, а у Мойши Япончика, но вы ведь понимаете, что это одно и то же лицо!»), вел дружбу с Ядовым — автором знаменитой «Мурки» и был всеобщим любимцем одесситов.
Юра представил меня ему как одного из ведущих современных бардов. «Это вот вы один из тех, которые современные? — прищурившись, спросил Петр Семенович, скептически оглядев меня. — Что они все такие же паршивенькие? Нет, нет, молодой человек, вы, пожалуйста, не обижайтесь, я думаю, что вы не хуже тех других, которых я не видел. Но ведь, если разобраться, что вы можете? Вас что, кто-нибудь знает или любит? Вас уважает кто-нибудь, как уважали меня в старое время? Думаю, что нет. Вот когда я в Одессе ехал со свадьбы Бени Крика, то меня везли на фаэтоне с зажженными фонарями, а на подножках слева и справа стояли налетчики в черных масках и с наганами, чтобы меня, не дай Бог, никто не обидел. Так меня уважали, потому что я был народный певец. Вы можете на это пожаловаться?»
Я упрашивал Петра Семеновича спеть что-нибудь из своего репертуара. Он долго отнекивался, но, наконец, сдался и спел пару своих старых песен. Одна из песен была посвящена любовной теме. Автор описывал свою любовь к весьма толстой даме, с которой у него ничего не вышло, а потом он полюбил тощую. На фоне довольно пошлого и банального текста мне в память запали две поистине замечательные строчки:
Целовал без всякой злости Эти кожи, эти кости.В конце тридцатых Петр Семенович был посажен, как и многие, по ложному доносу и около пятнадцати лет отсидел в Колымских лагерях. Только его несокрушимый оптимизм и твердый характер да оказавшееся богатырским здоровье, помогли ему выжить в этих нечеловеческих условиях.