Слепец в Газе
Шрифт:
«Если бы я не могла иногда посмеиваться над ним, — объясняла она себе, — все бы пошло прахом. Обыкновенное пустое обожание. Как религия. Как одна из лэндсирских собак. Смех делает все воздушным и разнообразным».
Слушая и глядя ему в лицо, одновременно нелепо-несведующее благодаря своей чистой и искренней серьезности, и героически-непоколебимое, Элен не в первый раз чувствовала, что вот-вот взорвется от смеха, а затем опустится на колени и станет целовать ему руки.
— Мне тоже придется ехать, — громко сказала она, пародируя его манеру говорить. Вначале он подумал, что она шутит; затем, когда он понял, что она не шутила, стал серьезным и начал возражать. Она устанет — ведь ехать придется третьим классом. Расходы. Но Элен внезапно стала вести себя как ее мать — избалованная женщина, чьи капризы должны были быть удовлетворены.
— Это будет так забавно, — возбужденно кричала она. — Такое приключение! — И когда он продолжал приводить аргументы
Хольцман встретил их на вокзале, оказавшись не высоким, худощаво-подтянутым, что было бы свойственно выдающейся личности и как представляла его себе Элен, а низеньким, коренастым и со складкой жира на затылке, а между маленькими свиными глазками сидел рыхлый, бесформенный нос, похожий на картошку. Его рука, когда она пожала ее, была покрыта холодным потом, и она почувствовала себя оскверненной; украдкой, когда он не видел, она вытерла ее о свою юбку. Но еще хуже, чем внешность и потливые руки, было поведение этого человека. Ее присутствие, как она заметила, ошеломило его.
— Я не ожидал… — начал заикаться он, когда Экки представил ее, и его лицо на мгновение показалось распавшимся на отдельные черты от возбуждения. Затем, взяв себя в руки, он стал крайне вежливым и учтивым. Всю дорогу по платформе раздавалось gnadige Frau, lieber Ekki, unbeschreiblich froh [331] . Как будто он встречал их на сцене, подумала Элен. И вдобавок играл плохо, как второстепенный артист в третьесортной труппе. А как отвратительна была его нервозность! Человеку будто было нечего делать, кроме как подобным образом хихикать, жестикулировать и корчить рожи.
331
Прекрасная леди, дорогой Экки, несказанно рад (нем.).
— Сплошные гримасы и ужимки, — проговорила она, едва открывая рот. Идя рядом с ним, она чувствовала себя окруженной плотным полем неприязни. Это жуткое создание за несколько минут испортило все удовольствие от путешествия. Она уже почти стала жалеть, что поехала. — Какой омерзительный человек! — тайком шепнула она Экки, пока Хольцман экстравагантно разыгрывал роль того, кто велит носильщику аккуратней обращаться с печатной машинкой.
— Тебе так кажется? — спросил Экки с искренним удивлением. — Я не думал… — Он запнулся и покачал головой. Едва заметная хмурая морщинка омрачила его гладкий лоб. Но секунду спустя, прервав новые заверения Хольцмана в преданности и любви, он уже спрашивал, что Мах думает о теперешней ситуации в Германии, и когда Хольцман принялся давать ответ, сосредоточенно слушал.
Наполовину рассердившись на него за бесчувственность и тупость, наполовину восхищаясь его способностью не обращать внимание на то, что ему казалось несущественным, Элен молча шла рядом с Экки. «Мужчины необыкновенный народ, — думала она. — И все-таки я тоже хочу быть такой».
Но вместо этого она позволила себе отвлекаться на лица прохожих, жесты и смешки; она тратила свои чувства на свиные глазки и складки жира. В это время миллионы мужчин, женщин и детей мерзли и голодали, подвергались эксплуатации, работали до изнеможения, терпели скотское обращение, словно они были простой тягловой силой, винтиками и рычагами; миллионы были вынуждены жить в постоянном страхе, нищете и отчаянии, их подвергали погромам и избиениям, доводили до безумия ложью и запугивали с помощью угроз и зуботычин, гнали, как бесчувственное быдло, по дороге на рынок и в конечном итоге на бойню. А она здесь ненавидела Хольцмана потому, что у него потели руки, вместо того чтобы испытывать к нему уважение за его дерзновение, за то, что он осмелился пострадать ради этих несчастных миллионов. Он мог себе позволить иметь потные руки; он жил в изгнании, рискуя жизнью, подвергался гонениям за свои убеждения, был воплощением справедливости и истины. Она уже стыдилась своего чувства, но в то же время не могла не думать, что жизнь у таких людей, как Экки, должно быть, чрезвычайно узка и ограниченна, невообразимо бесцветна. Жизнь в черно-белых тонах, подумалось ей, тяжелая, ясная и четкая, как гравюра Альбрехта Дюрера [332] . В то время как ее была расплывчато-яркая, как у Тернера [333] , Моне [334] , дикарского Гогена. Но «ты похожа на полотно Гогена», сказал Энтони тем утром на раскаленной крыше, и здесь в прохладных сумерках, на базельском вокзале она внезапно поморщилась, словно от физической боли.
332
Дюрер
333
Тернер Уильям (1775–1851) — английский живописец и график, представитель романтизма.
334
Моне Клод (1840–1926) — французский художник, один из ведущих представителей импрессионизма.
«О, как ужасно! — сказала она про себя. — Как ужасно!»
— А трудовые лагеря, — спрашивал Экки, — что Мах говорит о настроениях в трудовых лагерях?
Выйдя с территории вокзала, они остановились.
— Может быть, начнем с того, что перетащим вещи в гостиницу? — предложил Экки.
Но Хольцман и слышать не хотел об этом.
— Нет, нет, вы должны прийти сразу, — настоял он. — Сразу ко мне домой. Мах ждет вас там. Мах неправильно поймет вас, если произойдет хоть какая-то задержка. — Но когда Экки согласился, он все еще непреклонно и нервозно стоял на краешке тротуара, как пловец, боящийся прыгнуть в воду. «Что случилось с этим человеком?» — нетерпеливо думала Элен, затем произнесла вслух:
— Ну, так почему мы не возьмем такси? — спросила она, забыв, что время такси давно уже прошло. Теперь ездили на трамваях или на автобусах. Но Гоген неумолимо влек ее обратно в прошлое; думать о такси казалось естественным.
Хольцман не ответил ей, но внезапно, с быстрыми, взволнованными движениями, свидетельствующими о том, что волею обстоятельств он вынужден принимать непопулярные решения, схватил Экки за руку и, отведя его в сторону, заговорил с ним шепотом. Элен увидела удивленно-рассерженный взгляд Экки. Его губы задергались; он, очевидно, спорил. Хольцман с улыбкой стал возражать, гладя его по плечу, словно надеясь таким образом склонить его к согласию.
В конце концов Экки закивал головой, и, повернувшись к Элен, сказал в своей обычной тяжелой, отрывистой манере.
— Он говорит, что Мах не хочет, чтобы кто-нибудь был рядом со мной.
— Не думает же он, что я выдам его нацистам? — негодующе спросила Элен.
— Дело не в тебе, — объяснил Экки. — Он не знает тебя. Если бы он знал, все было бы по-другому. Но так он боится. Он боится любого, кого он не знает. И его предосторожность вполне оправданна, — добавил он непререкаемо окончательным тоном, это значило, что вопрос был решен.
Сделав огромное усилие, чтобы подавить в себе недовольство и огорчение, Элен закивала головой.
— Ну хорошо, мы встретимся за обедом. Хотя зачем тогда я сюда приехала? — не могла не добавить она. — Не могу себе представить.
— Дорогая мисс Эмберли, chere consoeur, gnadige Frau… [335] — Хольцман сыпал буржуазными и коммунистическими любезностями на всех языках, которыми владел. — Es tut mir so leid. Простите, мне очень жаль. — У него в руках был его адрес. В половине первого. И если бы он только мог с самыми наилучшими намерениями посоветовать ей провести утро в Базеле…
335
Товарищ (фр.), дорогая фрау (нем.).
Она сунула карточку в свою сумочку, не дожидаясь, пока он закончит свои предложения, повернулась спиной к двум мужчинам и быстро пошла прочь.
— Элен! — крикнул Экки ей вслед.
Но она не обратила внимания. Второй раз он окликать не стал.
Было холодно, но небо имело чистый бледно-голубой цвег, светило солнце. И внезапно, выйдя из-за высоких домов, она очутилась на берегу Рейна. Облокотившись о гранит, она смотрела на быструю зеленую воду, молчаливо, но стремительно и целенаправленно стремящуюся мимо, словно живое существо, словно сама жизнь, как сила, что из-под земли правит миром, вечно, неумолимо плывущая. Элен смотрела, пока наконец ей не стало казаться, будто она сама плывет вместе с великой рекой, словно она растворилась в ней, став частью ее силы. «Если Трелони помрет, — ни с того ни с сего вдруг запела она. — Если Трелони помрет, в Корнуолле вмиг узнает весь народ». И она тут же почувствовала уверенность, что они победят, что революция произойдет вот-вот — словно за первым же поворотом этой реки. Поток уверенно шел в этом направлении. И какой же она была дурочкой, когда сердилась на Экки, какой самой последней тварью! Угрызения совести немного спустя уступили место восторженно нежному предощущению их примирения. «Родной мой, — скажет она ему, — прости меня, я была совсем глупая и плохая». И он обнимет ее одной рукой, а другой уберег волосы у нее со лба и нагнется, чтобы поцеловать ее…