Слепой музыкант. Повести
Шрифт:
Тотчас же явился мужичок небольшого роста, с жидкой бородкой и плутоватыми глазами. Выражение лица представляло характерную смесь добродушия и лукавства, но, в общем, впечатление от этой фигуры было приятное и располагало в пользу ее обладателя. Худой зипунишко и вообще рваная, убогая одежонка не обличали особенного достатка. Войдя в избу, он поклонился, потом выглянул за дверь, как бы желая убедиться, что никто не подслушивает, и затем подошел ближе. Казалось, в сообществе с Проскуровым он чувствовал себя не совсем ловко и даже как будто в опасности.
– Здравствуй,
– Пошто улетит? – сказал Евсеич, переминаясь. – Сторожим тоже.
– Пробовал ты с ним заговаривать?.. Что говорит?
– Пробовал-то пробова-ал, да, вишь, он разговаривать-то не больно охоч. Перво я к нему было добром, а опосля, признаться, постращал-таки маленько! «Что, мол, такой-сякой, лежишь, ровно статуй? Знаешь, мол, кто я по здешнему месту?» – «А кто?» – спрашивает. – «Да начальство, мол, вот кто… сотский!» – «Этаких, говорит, начальствов мы по морде бивали…» Что ты с ним поделаешь? Отчаянный!.. Известно, жиган!
– Ну, хорошо, хорошо! – перебил нетерпеливо Проскуров. – Сторожите хорошенько. Я скоро вернусь.
– Не убегет. Да ён, ваше благородие, – надо правду говорить – смирной… Кою пору все только лежит да в потолок смотрит. Дрыхнет ли, так ли отлеживается – шут его знает… Раз только и вставал-то: поесть бы, сказывает, охота. Покормил я его маленько, попросил он еще табачку на цигарку да опять и залег.
– Ну и отлично, братец. Я на тебя надеюсь. Если приедет фельдшер, посылай на место.
– Будьте благонадежны. А что я хотел спросить, ваше благородие…
Евсеич опять подошел к двери и выглянул в сени.
– Ну, что еще? – спросил Проскуров, направлявшийся было к выходу.
– Да, значит, теперича так мы мекаем, – начал Евсеич, политично переминаясь и искоса посматривая на меня, – теперича ежели мужикам на них налегнуть, так в самую бы пору… Миром, значит, или бы сказать: скопом.
– Ну? – сказал Проскуров и нагнул голову, чтобы лучше вслушаться в бессвязное объяснение мужика.
– Да как же, ваше благородие, сами судите! Терпеть не можно стало; ведь беспокойство! Какую теперича силу взяли, и все нипочем… Теперича хоть бы самый этот жиган… Он что такое? Можно сказать – купленый человек; больше ничего, что за деньги… Не он, так другой…
– Справедливо, – поощрил Проскуров, очевидно, сильно заинтересованный. – Ну, продолжай, братец. Ты, я вижу, мужик с головой. Что же дальше?
– Ну, больше ничего, что ежели теперича мужики видели бы себе подмогу… мы бы, может, супротив их осмелились… Мало ли теперича за ними качеств? Мир – великое дело.
– Что ж, помогите вы правосудию, и правосудие вам поможет, – сказал Проскуров не без важности.
– Известно, – произнес Евсеич задумчиво. – Ну, только опять так мы, значит, промежду себя мекаем: ежели, мол, теперича вам, ваше благородие, супротив начальников не выстоять будет, тут мы должны вовсе пропасть и с ребятами. Потому – ихняя сила…
Проскуров вздрогнул, точно по нем пробежала электрическая
А Проскуров садился в повозку в полном негодовании.
– Вот так всегда! – говорил он. – Все компромиссы, всюду компромиссы… Обеспечь им успех, тогда они согласны оказать поддержку правосудию… Что вы на это скажете? Ведь это… это-с – разврат, наконец… Отсутствие сознания долга.
– Если уж вы обратились ко мне с этим вопросом, – сказал я, – то я позволю себе не согласиться с вами. Мне кажется, они вправе требовать от «власти» гарантии успеха правого дела на легальном пути. Иначе в чем же состоит самая идея власти?.. Не думаете ли вы, что раз миру воспрещен самосуд, то тем самым взяты известные обязательства? И если они не исполняются, то…
Проскуров живо повернулся в мою сторону и, по-видимому, хотел что-то сказать, но не сказал ничего и глубоко задумался.
Мы отъехали верст шесть, и до лога оставалось не более трех, когда сзади послышался колокольчик.
– Ага! – сказал Проскуров. – Едет без перепряжки. Ну, да тем лучше: не успеет повидаться с арестованным. Я так и думал.
VII. Заседатель
Солнце задело багряным краем за черту горизонта, когда мы подъехали к логу. Свету было еще достаточно, хотя в логу залегали уже густые вечерние мороки. Было прохладно и тихо. Камень молчаливо стоял над туманами, и над ним подымался полный, хотя еще бледный, месяц. Черная тайга, точно заклятая, дремала недвижимо, не шелохнув ни одною веткой. Тишина нарушалась только звоном колокольчиков, который гулко носился в воздухе, отдаваемый эхом ущелья. Сзади слышался такой же звон, только послабее.
У кустов курился дымок. Караульные крестьяне сидели вокруг костра в угрюмом молчании. Увидев нас, они встали и сняли шапки. В сторонке, под холщовым покрывалом, лежало мертвое тело.
– Здравствуйте, братцы! – сказал следователь тихо.
– Здорово, ваше благородие! – отвечали крестьяне.
– Ничего не трогали с места?
– Ничего, будто… Его маленечко обрядили: не хорошо, значит… Скотину не тронули.
– Какую скотину?
– Да ведь как же: пегашку-то пристрелили же варвары… На вершной покойник-то возвращался.
Действительно, в саженях тридцати, у дороги, виднелась убитая лошадь.
Проскуров занялся осмотром местности, пригласив с собою и караульных. Я подошел к покойнику и поднял полог с лица.
Мертвенно-бледные черты были спокойны. Потускневшие глаза смотрели вверх, на вечернее небо, и на лице виднелось то особенное выражение недоумения и как будто вопроса, которое смерть оставляет иногда как последнее движение улетающей жизни… Лицо было чисто, не запятнано кровью.
Через четверть часа Проскуров с крестьянами прошел мимо меня, направляясь к перекрестку. Навстречу им подъезжала задняя повозка.