Шрифт:
…as large as life and twice as natural.
Кто задумает дать деру, тому всегда подфартит, так что кусайте теперь локти.
Antуnio Lobo Antunes
memoria de elefante
<1
…самый настоящий, только еще в два раза натуральнее. Л. Кэрролл «Алиса в зазеркалье» (англ.). Здесь и далее примеч. пер.
Больница, где он работал, была та самая, куда он в детстве не раз провожал по утрам отца: старинное монастырское здание с часами, словно снятыми с фасада муниципального совета, двор с потускневшими платанами, бредущие куда попало оглушенные транквилизаторами пациенты в больничных пижамах, жирная улыбка охранника, так задирающего уголки губ, будто рот вот-вот вспорхнет с физиономии и улетит. Время от времени исполняющий роль мытаря, этот многоликий Юпитер вынырнул из-за угла лечебного корпуса, зажав под мышкой пластиковую папку,
– Взносики в Общество, сеньор доктор.
Черт бы побрал психиатров, сомкнувших ряды, будто полицейский кордон, думал он, пытаясь нашарить сто эскудо в лабиринтах портмоне, черт бы побрал этот Великий Восток Психиатрии, этих высокомерных классификаторов чужих страданий, пораженных той единственной подлой формой психоза, которая выражается в преследовании всех прочих душевнобольных, в ограничении свободы безумия под предлогом исполнения Уголовного кодекса, созданного самими страдальцами, черт бы побрал Искусство Учета и Контроля Смертной Тоски, черт бы побрал меня, подытожил он, засовывая в карман прямоугольный бланк, за то, что соучаствую в этом безобразии, платя взносы, вместо того чтобы, рассовав бомбы по ведрам для использованных бинтов и по ящикам в кабинетах врачей, устроить развеселый атомный гриб из всех этих ста двадцати пяти лет извращенного идиотизма в духе Пина Маники [2] . Ярко-синий взор охранника-мытаря, так и не заметившего, как налетела и отхлынула гигантская волна внезапного эскулапова негодования, омывает врача тихим светом, подобным ореолу средневекового ангела: не раз доктор тайно замышлял нырнуть солдатиком внутрь полотен Чимабуэ [3] и раствориться в выцветшей охре эпохи, еще не изгаженной мебелью из ламината и типографскими образками популярной девочки-святой, отучавшей бедняков материться; порхать бы там, как куропатка, замаскированная под лоснящегося серафима, задевая крыльями колени святых дев, неотличимых, как ни странно, от женщин с картин Поля Дельво [4] , застывших, словно манекены, воплощением обнаженного испуга на фоне необитаемых железнодорожных вокзалов. Последний хриплый отзвук умирающего гнева срывается с его губ:
2
Дьогу Инасиу Пина Маники в конце XVIII в. возглавлял португальскую полицию. Создатель исправительных домов для детей и подростков, приютов для бездомных, известен гонениями на сторонников идей Великой французской революции.
3
Чимабуэ (настоящее имя Ченни ди Пепо; около 1240 – около 1302) – флорентийский живописец.
4
Поль Дельво (1897–1994) – бельгийский художник, видный представитель сюрреализма.
– Сеньор Моргаду, ради целостности наших с вами яиц отстаньте от меня до следующего года с вашими гребаными взносами и передайте сношающему нам мозжечок Обществу неврологии и психиатрии и иже с ним, чтобы аккуратно скрутили мои деньги в трубочку, щедро смазали вазелином и засунули себе сами знают куда, огромное спасибо, я закончил, аминь.
Охранник – сборщик взносов слушал его, застыв в почтительном поклоне (парень в армии явно был любимым стукачом сержанта, догадался врач) и открывая заново законы Менделя на уровне своего малогабаритного двухкомнатного интеллекта с правом пользования кухней.
– Сразу видно, что вы, сеньор доктор, – сын сеньора доктора: как-то раз ваш папаша выволок из лаборатории инспектора за уши.
Взяв курс на журнал учета явки и чувствуя, как обнаженная грудь дамы с картины Дельво тает где-то на краю гаснущей мысли, психиатр вдруг осознал, какой след оставили боевые подвиги его родителя в памяти восторженно-ностальгирующих седовласых толстяков определенного пошиба. Ребятишки, называл их отец. Когда лет двадцать назад они с братом начинали заниматься хоккеем в футбольном клубе «Бенфика», тренер, товарищ отца по славным спортивным баталиям, перераставшим в рукопашные, вынул изо рта свисток, чтобы со всей серьезностью изречь:
– Хорошо бы вы в папу пошли. Жуан, стоило ему услышать сигнал к началу игры, как с цепи срывался. В тридцать пятом трое из «Академики» Амадоры отправились с катка Гомеш Перейра прямиком в больницу Сан-Жозе. – И добавил вполголоса, нежно, будто предаваясь сладким воспоминаниям о первой юношеской влюбленности: – С проломленными черепами.
И вздохнул так, словно приоткрыл тот ящик памяти, где хранится совершенно ненужный старый хлам, без которого прошлое не имеет смысла.
Некуда деваться: я безнадежный мямля, укрывшийся за бортиком, подумал он, расписываясь в журнале, который протянул ему администратор, лысый старец, пораженный необъяснимой страстью к пчеловодству, водолаз в скафандре с сеточкой, налетевший на жужжащий риф насекомых; я жалкий мямля, из тех, кому слабo выйти на поле и кто жаждет вернуться в теплый хлев материнского лона, в единственное достойное убежище для своей тоскливой тахикардии. И тут же почувствовал себя блудным сыном, забывшим дорогу домой: взывать к материнской глухоте было делом еще более бессмысленным, чем ломиться в запертую дверь пустой комнаты, несмотря на героические усилия слухового аппарата, с помощью которого мать поддерживала с внешним миром искаженную и смутную связь, полную едва слышных криков и клоунски-преувеличенных объясняющих жестов. Чтобы пробить этот кокон молчания, сыну приходилось исполнять что-то вроде африканского танца: подмигивать, скакать, как бешеный, по ковру, гримасничать, будто у него вместо лица резиновая маска, хлопать в ладоши, хрюкать до изнеможения, и только когда наконец он падал без сил, утопая в складках дивана, толстого, как презревший диету диабетик, движимая чем-то подобным тропизму растений (вроде подсолнухов), мать поднимала невинный взор от вязанья, издавала вопросительное «а?», и спицы ее замирали над клубком, как палочки китайца над недоеденным завтраком.
Жалкий пропащий мямля, жалкий пропащий мямля, жалкий пропащий мямля, твердили ступени, пока он поднимался по лестнице, видя, как, покачиваясь, приближается к нему, словно станционный нужник к подъезжающему вагону, дверь отделения, где царила священная корова, к ужасу своих подданных извлекавшая изо рта вставную челюсть, как некоторые засучивают рукава, чтобы придать ругани большую убедительность. Образы дочерей, которых он видел урывками по воскресеньям, будто сбегая в самоволку из казармы, пронеслись у него в голове по диагонали снопами пыльного света, которому чердачные окошки придают очертания этакой печальной радости. Ему нравилось водить дочерей в цирк, он надеялся, что они заразятся его восторгом перед акробатками, которые завязываются узлами и сплетаются сами с собой, словно инициалы в уголке салфетки, эти артистки казались ему эфемерно-прекрасными, как воздушный шлейф, тянущийся за взлетающим самолетом, или как девушки в плиссированных юбочках и высоких белых ботинках, пятясь, нарезающие эллипсы на льду катка в Зоологическом саду, и его разочаровывал, как предательство, нежданный интерес девочек к сомнительным блондинкам с сединой у корней волос, дрессирующим меланхолически покорных и одинаково уродливых собачонок, или к шестилетнему мальчику, с беспечным смехом будущего громилы рвущему толстые телефонные справочники, этакому Моцарту кастета и дубинки. Черепные коробки двух маленьких существ, носивших его фамилию, повторявших и развивавших архитектуру его лица, представлялись ему такими же таинственно непроницаемыми, как загадочные неисправности школьных водопроводных кранов, и его пугало, что под волосами, пахнущими так же, как его собственные, произрастают идеи, отличные от тех, которые он так мучительно накапливал за годы и годы колебаний и сомнений. Он недоумевал, почему, помимо его привычных гримас и жестов, природа не озаботилась передать дочерям в качестве бонуса стихи Элиота, которые он помнил наизусть, силуэт велосипедиста Алвеша Барбозы, мчащегося по улицам Пеньяш-да-Сауди, и обретенный им, отцом, опыт страданий. И за их улыбками он с тревогой угадывал тень будущих передряг, как на собственном лице, присмотревшись к его отражению в зеркале, видел за утренней щетиной призрак смерти.
Он нашел в связке ключ от отделения (моя ипостась экономки, пробормотал он, роль кладовщика выдуманных кораблей, буквально изо рта у крыс вырывающего матросские галеты) и вошел в длинный коридор с тяжелыми, как ворота склепов, дверями по обеим сторонам, за которыми на каких-то неопределенных матрасах валялись женщины, обилием медикаментов превращенные в усопших инфант-сомнамбул [5] ,
5
Морис Равель в 1899 г. создал знаменитую «Павану в честь усопшей инфанты».
6
Доктор Мабузе – психоаналитик, феноменальный гипнотизер, мастер перевоплощения, карточный игрок, гениальный и безжалостный преступник – вымышленный литературный персонаж, созданный немецким писателем Жаком Норбертом (1880–1954).
7
Ирвин Аллен Гинзберг (1926–1997) – американский поэт, основатель битничества и ключевой представитель бит-поколения наряду с Д. Керуаком и У. Берроузом. Автор знаменитой поэмы «Вопль» (1956).
8
Жервазиу Жоржи Гонсалвиш Лобату (1850–1895) – португальский писатель, драматург, журналист, комедиограф, переводчик и преподаватель декламации. Его произведения отражают жизнь португальской столицы конца XIX в. Наиболее известно произведение «Лиссабон в рубахе», экранизированное в 1960 г.
9
Жулиу Данташ (1876–1962) – португальский писатель, врач, политик и дипломат. Творил в самых различных жанрах, но наиболее известен как драматург. Самая знаменитая его пьеса – «Ужин кардиналов». Часть интеллектуалов считали его ретроградом, например Алмада Негрейруш написал даже «Манифест анти-Данташ». При жизни Данташ пользовался огромной популярностью и уважением, но после его смерти о нем довольно скоро стали забывать.
10
Жозе Томаш ди Соуза Мартинш (1843–1897) – португальский врач-подвижник, преподаватель Лиссабонской медико-хирургической школы. Самоотверженно, и часто безвозмездно, боролся с туберкулезом. Был прекрасным оратором, производил сильнейшее впечатление на слушателей и учеников. Был так почитаем, что со временем превратился в сознании людей во что-то вроде святого. У его памятника до сих пор оставляют таблички со словами благодарности за излечение (ex-voto).
11
Один из центральных комфортабельных районов Лиссабона, так сказать «буржуазный район».
– Козел вонючий!
Дона Мария II пожала плечами, стараясь сгладить неловкость:
– Твердит это с тех пор, как поступила. А видели бы вы, доктор, какую сцену она закатила родным. Хоть святых выноси. Да и нас всех разнесла по кочкам.
Врач записал в блокноте: козел, разнесла по кочкам, подвел жирную черту, как будто собирался подсчитать сумму, и вывел заглавными буквами: ХУЙ. Медсестра, до этого заглядывавшая ему через плечо, отпрянула назад: непробиваемое католическое воспитание, предположил доктор, смерив ее взглядом с головы до ног. Непробиваемое католическое воспитание и нетронутая девственность как дань семейной традиции: мать, зачиная ее, должно быть, молилась святой Марии Горетти [12] .
12
Покровительница девственниц.
Шарлотта Бронте, балансируя на грани химического нокаута, указала пальцем с облезшим лаком на ногте в сторону окна:
– Вы хоть раз замечали солнце там за окном, козлина?
Психиатр нацарапал: ХУЙ+КОЗЛИНА=ВЕЛИКАЯ ЕБЛЯ, вырвал листок и отдал его сестре:
– Видите? – спросил он. – Эту истину мне помогла постичь моя первая учительница домоводства, кстати, если честно, обладательница лучшего клитора в Лиссабоне.
Королева Мария резко выпрямилась, преисполненная почтительного негодования: