Случай Портного
Шрифт:
Конечно, мне следует уступить папе. Как он страдал, как переживал, когда доктор сказал, что у матери на матке выросла опухоль! Как он извелся, пока выяснялось, что это за образование. Само страшное слово у нас в доме даже боялись произносить, потому что это — конец. Сама мать называла только первую букву. Какое мужество, говорили родственники, а сами там, у себя, шептались за закрытыми дверьми. Сколько, вообще, на свете противных слов, больничных, холодных, безжалостных, как стерильные инструменты. Например, биопсия, мазки. Я раньше любил потихоньку копаться в справочниках и энциклопедиях и читать там волнующие названия: вульва, влагалище, матка, чтобы удостовериться в реальности существования у женщины этих частей. Увы, эти слова теперь утратили запретность и очарование, мы жаждали услышать слово доброкачественная. Нам казалось, что это слово вернет в наш дом покой и безмятежность. Оно прекрасно, оно звучит, как благодать Господня. Это как на иврите: Борах ато Адонай. Пусть будет доброкачественной эта опухоль! Господи, да святится имя Твое, сделай ее доброкачественной! О, Израиль, услышь и смилуйся! Бог един, почитай отца своего и мать! Я клянусь, я буду почитать, только пусть окажется доброкачественной!
Так
— Пей, не стесняйся, мне уже не хочется.
У меня в глотке все пересохло, но мне противно — впервые в жизни — пить из ее стакана.
— Спасибо, не хочу.
— Пей, ты весь мокрый.
— Спасибо, не буду.
— Не строй из себя благовоспитанного мальчика.
— Но я не люблю имбирную.
19
Перл С. Бак (1892—1973) — американская писательница, лауреат Пулитцеровской (1931) и Нобилевской (1938) премий. Роман «Семя Дракона» (Dragon Seed) написан в 1942 году.
— Ты не любишь имбирную?
— Ненавижу!
— Давно ли?
Бог мой, теперь я вижу, что она и вправду жива, что опять начинаются старые игры.
Первым делом она мне рассказывает про то, как к ней заходил рабби Воршоу, как он с ней проговорил целых полчаса и как она после этого «с легким сердцем легла под нож», — так и сказала, и как это трогательно с его стороны. Еще вчера она была под наркозом, а сегодня выясняется, она уже в курсе того, что я отказался сменить «ливайсы» на брюки и прочее. Вдруг какая-то тетка, которая бросала на меня с соседней койки влюбленные взоры, — а я все старался увернуться, — ни с того ни с сего объявляет, что рабби Воршоу самый уважаемый из жителей Ньюарка. У-ва-жа-е-мый, — она проговорила с той же безупречной интонацией, как и сам раввин, когда начинает свои проповеди. Мои пальцы сразу нетерпеливо забарабанили по бейсбольной рукавице, с которой я явился к матери в палату.
— Мой сын обожает бейсбол, — говорит мать. — Готов играть круглый год.
— Первенство клуба, — бормочу я. — Сегодня финал.
— Ну что ж, — сладко вздыхает она. — Ты свой долг исполнил, ты меня проведал. Беги теперь на свой финал. — Я вижу, что она счастлива. Счастлива оттого, что жива в этот сентябрьский день. А я? Разве я не об этом просил Бога, в которого не верю? Как мне стало легко! Что бы мы без нее делали? Кто бы нам готовил обед, стирал, гладил и все остальное? Вот о чем я молился. — Давай беги.
О, какой она бывает ласковой, какой заботливой. После операции ей принесли стакан газировки, а она готова отдать его, потому что мне хочется пить. Она и последний кусок мне отдаст — это точно. Когда я болею, она целый день играет со мной в канасту, а мне трудно побыть с ней в больнице несколько минут.
— Беги, — снова говорит она, и в это время миссис Уважаемая, которую я еще раньше возненавидел, начинает сюсюкать:
— Скоро мамочка вернется домой, скоро все будет хорошо, — говорит она, и мне хочется удавить ее вместе со всем ее участием и сюсюканьем. — Все-то им бегать. Уже забыли, как пешком ходить, дай им Бог здоровья.
И тут я побежал. Ох и рванул же я из этой палаты. Я пробыл у мамочки, наверное, целых две минуты. А ведь накануне доктора задрали ей подол (так, во всяком случае, мне это представлялось, пока она не сказала «легла под нож»), засунули какую-то железяку и вырвали нежные органы, как из цыпленка. Вытащили и выбросили в ведро все, чем она меня вынашивала. Там теперь у нее ничего нет, пусто. Бедная мамочка! Ведь она меня родила, ведь она столько пережила! Почему я убежал? Как я могу быть таким жестоким? «Ты не покинешь свою мамочку?» — спрашивала она. «Нет, не покину», — испуганно обещал я. А теперь, когда ее выпотрошили, я даже не могу смотреть ей в глаза. О, эти рыжие волосы, рассыпаные завитками по подушке! Я ведь мог их больше не увидеть! О, редкие бледные веснушки, которые, по ее словам, раньше были гораздо ярче и чаще! И они бы исчезли навсегда! О, эти глаза цвета медового пирожного, сияющие мне любовью! А я побрезговал выпить выдохшийся лимонад из ее стакана!
Прочь, прочь! Скорей на площадку, в самую середину. Я ведь играю центровым. Наша команда носит голубые с золотом майки, и у нас на спинах белыми буквами написано: «SEABEES, A. C.»
Спасибо Тебе, Господи, за эту майку, спасибо за центр поля! Доктор, вы даже представить себе не можете, что значит играть центровым. Вы что-нибудь понимаете в бейсболе? Центр — это такое место, откуда все видно, это самая главная позиция. По звуку удара, по тому, куда в этот момент все шарахнулись, ты уже знаешь траекторию мяча. Они его пропускают, а ты кричишь: «Мой!» и бросаешься за ним. Если ты играешь центровым, то это твое право, остается только поймать — а это твоя обязанность. Как тут здорово, насколько лучше, чем дома: если ты крикнул «мой!», то уж никто не будет на него покушаться.
Жаль, что не попал в школьную сборную. Я так нервничал, что не отбил несколько простых мячей, а тренер отозвал меня в сторонку и сказал: «Поди, сынок, купи себе очки». Но я был в отличной форме, у меня была своя манера, и я стал звездой в младшей лиге, где, конечно, игра чуть помедленней, а мяч чуть побольше. Конечно, доктор, я и там мазал, но, если попадал, мяч у меня улетал далеко, порой за забор, или, как говорят на стадионе, «домой». Ух, какое удовольствие вразвалочку пробежать вторую базу. А куда спешить, мяч-то улетел к черту на кулички. Или, когда играешь центровым, бывало, крикнешь «мой» и рванешься, и подхатишь его в дюйме над базой, а все уже решили, что дело в шляпе. Или, бывает, я говорю: «Мой!» и начинаю элегантно пятиться, грациозно отступать назад, к ограждению — медленно, а потом вдруг одно резкое движение ловушкой — и я хватаю мяч над плечом, как Димаджио — как с дерева снимаю, как дар Божий. Или: поворачиваюсь на бегу, в прыжке, распластываюсь в воздухе, как Ал Джинфридо — этот малыш, доктор, однажды совершил чудо. Или, допустим, просто стою на месте — довольный, счастливый, радостный — нежусь на солнышке, как сам Дюк Снайдер — царь зверей, король богов (кстати, его за это и прозвали Герцогом, вы о нем еще узнаете, доктор), стою себе, как стоят на углу, когда делать нечего, расслабленно и беззаботно. Я слышу, как Ред Барбер это комментирует скороговоркой: «Внимание, мяч вводится в игру! Какая фантастическая свечка! Мяч над Портным. Мяч над Портным! — а я не шевелюсь, я жду, когда он сам свалится мне в рукавицу. Плюх! — и вот он! — Алекс блестяще ловит мяч!…» Вот теперь я срываюсь, беру мяч
Но они мне говорят, что я иудей, и этого довольно. Но я не иудей. Я атеист, для меня никаких религий не существует. Я не хочу притворяться и не желаю потакать папаше, когда он делает вид, что очень одинок. Я буду честным, и ему придется это слопать. Мне кажется, что они выдумали злокачественную опухоль, что там не было ничего опасного для жизни. Они просто воспользовались рядовой операцией удаления матки, чтобы заставить меня молиться, и я им этого никогда не прощу. В том, что самый у-ва-жа-е-мый человек в Ньюарке просидел полчаса у больного, я не вижу доказательства существования Бога, я не нахожу в этом никакой особой еврейской добродетели. Что он такого сделал, мамочка? Пусть бы кормил, выносил судно, а то посидел полчаса — и привет. Да, для него произносить пышные тривиальности и стращать — такое же удовольствие, как для меня играть в бейсбол. Он просто торчит на этом. Как все они. Мамочка, наш рабби Воршоу — обычный толстый обманщик, одержимый своей значительностью, — ему не перечь — да он настоящий персонаж Диккенса. От него в автобусе так куревом несет, что вы ни за что не поверите, будто он хоть сколько-нибудь у-ва-жа-е-мый. Он где-то услышал, что наименьшей единицей английского языка является слог, и теперь каждое слово произносится им по слогам. Даже «бог» у него состоит из трех слогов, а «Израиль» у него проговаривается так же длинно и с таким же скрежетом, как «рефрижератор». Ты помнишь, что он вытворял с именем Александр Портной у меня на бар-мицве? Для чего ему понадобилось без конца величать меня полным именем? Только для того, чтобы выглядеть значительней в глазах вашей малограмотной аудитории. И он своего добился. Еще как добился! Он же так зарабатывает. Его профессия — ходить по больницам и пудрить мозги умирающим, так же, как у нашего папочки — выбивать гроши из нищих. Если у тебя есть потребность в преклонении перед кем-нибудь, то обратись лучше к нашему папочке, он так же работает, но не строит из себя заместителя Господа по маркетингу и не тянет по слогам: «До-об-ро-о по-о-жа-а-ло-о-ва-ть в на-а-шу-у си-и-на-а-го-гу-у-у!» Господи, Го-о-спо-о-о-ди-и! Избавь нас от этого гундосого прононса, а если и вправду нас любишь — от этого рабби. Если ты и вправду такой всемогущий, избавь нас от этого иудаизма, лишающего евреев человеческого достоинства. Кому он нужен? Эх, мама, весь мир знает, а ты не знаешь, что религия — опиум для народа. Если мои убеждения кажутся вам коммунистическими, считайте меня коммунистом. Я буду гордиться, что мне всего четырнадцать и я уже коммунист. «Коммунист в России — лучше, чем еврей в синагоге», — говорю я папаше, и это производит эффект не хуже удара в живот. А я этого и хотел. Прошу прощения, но мне действительно очень близка идея равенства прав человека независимо от его цвета рожи и вероисповедания. Мои прогрессивные убеждения требуют, чтобы меня по понедельникам кормили вместе с черномазой домработницей.
— Да, я буду обедать с ней за одним столом. Понятно, мама? Я требую, чтобы ей давали такую же еду: мне жаркое — ей жаркое, а не вечного тунца.
Но мать и слышать не хочет.
— Кушать со шварцей? Что за глупости? Подожди, она скоро закончит.
Я отказываюсь считать чужого человека низшим существом, и никого не считаю (разумеется, кроме вас). Вы не понимаете принципа равенства! Клянусь, если этот расист еще раз при мне скажет «ниггер», я пырну его в сердце настоящим кинжалом! Вам все ясно? Я знаю, что после посещения черных кварталов у него от пальто сильно воняет, и его вешают в подвале. Так ведь это повод для сострадания и милосердия, сочувствия и терпения к тем, кого вы и за людей не считаете, к той же шварце. И к гоям. Что делать — не всем повезло родиться евреями! К тем, кому не повезло, нужно относиться с пониманием — они не виноваты, что так вышло. От вас только и слышно: они — гои, это для гоев, то по-гойски, — меня уже тошнит! Гойское — все плохое, еврейское — все хорошее. Неужели, дорогие родители, вы не понимаете, что ведете себя, как дикари? Так проявляется первобытный страх. Первое, что я от вас узнал, было вовсе не то, что есть свет и есть тьма, не холодное и горячее, не сладкое-кислое, а главное противопоставление: еврейское — гойское. И сегодня, когда вы, дорогие родители, дорогие родственнички и другие дорогие, собравшиеся здесь на мою бармицву, я хочу сказать вам, что вы все шмуки и я ненавижу вас за вашу тупость! А больше всех — этого У-ва-жа-а-е-мо-го рабби, который уже успел меня сегодня послать на угол за сигаретами — вы чувствуете, как от него воняет табачищем? Чувствуете, но ему об этом не говорите, — вы его слушаете. А я вам скажу, что на самом деле мир нисколько не определяется его гнусными категориями. Мир не погибнет оттого, что один подросток отказывается посещать вашу синагогу, не надо распускать сопли, не стоит убиваться из-за того, что ему нет дела до истории народа израильского. Вы лучше себя пожалейте, как вам не надоело пережевывать эту кислятину? У меня уже уши вянут от ваших бесконечных страданий. Слушай, страдающий народ, сделай милость, засунь свои страдания в свою многострадальную задницу, а от меня отвяжись. От вас только и слышно: ты еврей, ты еврей, ты еврей! Нет, я, прежде всего, человек.