Слуга злодея
Шрифт:
Но как привыкшая не сдаваться в самых лютых положениях, Айгуль опомнилась от своей скорби и, схватив ледяной шандал, разбила его о голову Великого Мастера Брудершафта.
Тихие тонкие звоны долго еще колебались в знатнейшем доме Санкт-Петербурга.
Екатерина тем часом подписывала составленный по ее распоряжению
«Объявляем всем, до кого сие принадлежит. Дошло до нас от герцога Кобылянского уведомление,
Глава двадцать четвертая
Изрядные художества
Воздушная Айгуль невесомо на распростертого Вертухина опустилась и следом перед его изумленным взором на землю сошла. Сошла и стала прогуливаться, постепенно обнажая всю свою любовь к нему. Сняла сначала нитяные чулки крепкого сургучного цвета, потом шлейф отстегнула и шляпку высотою более трех вершков с огромным газовым бантом, как у презрительной женщины, скинула. Теперь вся она была в голубом и розовом — истинно лунный цветок, сбоку восстающим солнцем охваченный.
Наконец и пояс, платье под самыми грудями перехватывающий, одним мановением руки развязала и откинула. В сей момент лазоревое сияние ее насквозь прохватило и все сказочные радости Вертухину в полной их невероятности представило. Вертухин заледенел от счастья и членов своих не чувствовал.
«Сии обращения ко мне, драгоценная Айгуль, излишни! — хотелось крикнуть ему. — Версты и горы не умалили моей любви, я думаю о тебе каждую минуту своего пребывания на сей земле, драгоценная Айгуль, птичка небесная, тихая странница!..» «А женки города Москвы да мастерицы любви города Санкт-Петербурга? А женка Фетинья, кою увлекал ты на возу с медными рублями?» «Достоинства оных женок состоят единственно в небольшом расстоянии до них. Они склоняли меня в свою сторону всякими крайностями и приводили меня в самое лютое положение. Однако же я устоял и пребываю в любви к тебе, яко в печали по земле турецкой».
«Ну, брат, ты совсем заврался!» — неделикатно сказал кто-то в голове Вертухина, и тотчас потянуло холодом, навозом и противными звуками скрипящего по дорожной наледи воза.
Айгуль сбросила окончательно свои голубые одежды и облачком, тающим в розовом закате, в небо порхнула. Птичка небесная, тихая странница…
Запах навоза становился нестерпимым. В голове гремело. Вертухин подвигал руками и обнаружил, что лежит в огромной куче дерьма.
«Не может того быть, чтобы я это произвел!» — подумал он, ухватив огромную коровью лепешку, тающую под его рукой.
От его движений зашевелилось все воинство мерзких лепешек, расползаясь сверху вниз и в стороны, яко заморские твари — черепахи. Вертухин выбрался наружу
Голубая сосулька под чьей-то крышей уколола глаза.
Он потрогал затылок. Шишка, величиной с конский катыш, под его рукою обозначилась. Жаркая, острая боль охватила голову от этого прикосновения.
В голове слышались звоны и голоса.
«Что, вражья печенка, — подумал Вертухин, ядовито глядя куда-то вверх, — силу дыхания моего определила и крепость затылка пощупала? И каково тебе от сих уроков? Я жив и даже почти невредим!»
Высоко подняв голову, он сошел с навоза, яко Александр Македонский с гор персидских, и опять огляделся. Рядом с ним, покоясь одним концом на куче лепешек, а другим уходя в окно хлева, лежала искусно обструганная гладкая оглобля — истинно, будто штучное изделие из самого лучшего уральского мармора.
Оное художество имело знатный вид и было достойно всякого удивления. Дело же, кое оно произвело, казалось Вертухину нечистым и худо исполненным. Надо было изрядные усилия приложить, дабы сей оглоблей человека до смерти не убить. Вертухин, ступая в глубокий огородный снег, будто журавль, обогнул хлев.
Повернув за угол, он перво-наперво понял, что сей хлев не Якову Срамослову принадлежит, а его соседу.
Следственно, и свинья была соседская.
Яков Срамослов обменял на барана соседскую свинью! Вот подлец-то уж подлец. Просто подлее подлого!
Выходило, что Вертухин с Кузьмою этой ночью наипервейшие в Гробовской крепости воры оказались. Воистину удивления достойно было, как его не убили, а только звонкою шишкою наградили. А толкал-то в окошко сию огромную оглоблю, верно, мужик дюжий, мог Вертухину голову вовсе с плеч свернуть.
Вертухин в большой претензии на окна Якова Срамослова посмотрел. Сии художества следовало наградить достойно.
Но затевать суды было не ко времени.
Тут глаза Вертухина зацепились за тропку, идущую к хлеву. Он подошел ближе. В остром свете луны ясно были видны на тропе отпечатки бабьих полусапожек с каблуками, крестьянских котов. Вот они прошли туда, а вот обратно. Вертухин взволнованно наклонился над тропкой. Других следов этой ночью здесь никто не оставлял. А эти вот прошли туда, а вот обратно.
Следственно, покушалась на его здоровье баба!
Но они с Кузьмою не видели здесь не только бабы, но даже драной кошки. Не забралась же она в хлев, когда они еще только надували барана.
Не то диво, что его с белого свету извести хотят, а то, что руками баб это делают. А вить к бабам у него такая горячая склонность имеется, что дороги зимние под его ногами тают.
Но смерти его в первую очередь убийца Минеева желать мог. Следственно, и Минеева убила баба?
Мысли у Вертухина путались и расползались, как выпавшие из мешка змеи.
На минуту он засомневался, сам-то ли он мужчина теперь. Он ощупал себя. Нет, пока мужчина.
И тут вспомнил Вертухин напутствие Шешковского, как он его из кабинета провожал:
— Дело, друг любезный, опасное. Погибели твоей многие желать будут. Особо следи, как два раза тебя убивать до смерти будут да не убьют. Третий раз он еще в русских сказках третий. Или конец или молодец!
И весь задрожав от сего воспоминания, Вертухин выбежал на дорогу, на санных следах коей лунные отсветы от каждого его движения бегали проворно, будто мыши.